склоняет над ним старший мальчишка Цоцко. — Надо проверить мальца. Пока мы сидим да пируем, он уж, поди, перерос свою люльку, ходить научился, усы отрастил и кинжал примеряет.
Шутить Тотраз не мастак, но иногда ему почти удается. Гости довольно смеются. Честь и хвала этому дню!
Прикорнув в волнистой тени хадзара, счастливая мать кормит мальчика грудью. Молоко ее пахнет глиной, солнечным светом и росистой травой. Младенец сосет, не сводя с нее глаз. В них еще плещется лужицей вечность. Скоро она начнет уступать любопытству мгновенья и времени. Но пока оно от них далеко. Им оно и не нужно, потому что мать с младенцем вполне обходятся тем, что умещается в ее объятия и налитую силою грудь.
Все эти дни женщина копит в себе отраду и гордость. Она и не помнит, что было с ней до сих пор. Прошлое превратилось в труху и рассыпалось с первым же ветром. Роды она почти не услышала, так была занята тишиной. Чтоб ее не спугнуть, она ни разу не вскрикнула, не застонала. В сравнении с тем, что ее занимало, боль была так ничтожна, что она ее не заметила. А потом тишина откликнулась жизнью, стала хныкать и превратилась вот в этот комок, дороже которого в целом свете нет ничего и не будет, и это, пожалуй, в нем, в свете, самое лучшее...
Мальчик похож на отца: те же руки, то же упорство, тот же разрез внимательных глаз. Только вот ноги немного кривые, но это — пока. Подрастет — переменится, так говорят в один голос Мария и Софья. Им ли не знать?.. Женщина дремлет. Ей кажется, что от нее спелым облаком счастья исходит покой. Так и есть. Попробуй-ка с этим поспорить.
Ее соседки-подруги лепят начинку для пирогов, ворожат у печи, готовят тягучее желтое тесто. Им помогает Дзака и ее две невестки. Кабы не это, сестрам было бы вовсе легко: хорошо, когда праздник, когда пахнет сыром, мукой, взбитым маслом и топленым жиром. День качает аул на своих прозрачных руках, но, похоже, задумался, стоит ли плыть ему дальше.
Ацырухс на лугу заплетает венок. За ней водится эта привычка: сочинять из цветов их последний уют. Сперва вырастает гирлянда, она замеряет ее своею косой, поправляет на ней лепестки и вплетает в нее нить своего волоска. Теперь в ней поселится солнце. Ацырухс любит круги. Она может их рисовать на земле в единственный росчерк прута. Она помнит круги наизусть: от большого ковша, от котла, от ведра, золотого колечка на пальце Дзака, от слезы, уроненной в песок, от тени листка, от закатного солнца, от зрелой луны. Ацырухс нижет их все в цепочку зрачков на своей непоседливой памяти. Неизвестно зачем, непонятно, надолго ль, но они в ней живут — откровенной росой самого бытия, потому что оно состоит из таких вот кругов, повторяясь ими в мгновении.
Все закончено. Уложив гирлянду в венок, Ацырухс надевает его разноцветной короной на волосы, поднимает руками печаль, не дает ей упасть сетью плена на свое вдруг запевшее сердце, укрощает ладонями маленьких птиц пустоты, позволяет им поклевать свою грусть и потом, подбросив их к небу, отпускает печаль в вышину. Она так одинока, как бывает лишь красота и ее спокойная тайна. Ацырухс одинока, но знает, что это и есть ее самый счастливый удел. Все, что надобно, — в ней и в кругах, по которым она сверяет привычкой свой день. Этот вот в самом деле похож на летучий и солнечный обруч.
Очень старый старик бормочет в свой сон надоевший полдневный кошмар. Мертвецы, заглянувшие в скучную дрему гостями, все молчат как один, словно ждут от него покаяния. Он пытается им объяснить, что такое его бесконечная жизнь, но они безучастны: старуха, младенец, жена, тощий глупый сосед, ненавистная дочь и ее погубитель со странным и бледным лицом (оно постоянно двоится и зыбко). Все они заодно. Старик хочет спрятаться в женщине, но постель рядом с ним холодна. Дзака далеко.
Она месит тесто, подавая лепешки невестке. Пару раз та роняет их, не успев подхватить. Откуда такая рассеянность? У Тугана жены на уме наваждение. Она думает: вот бы сейчас искупаться в запруде. Очень жарко. Печь немного чадит, разъедая дымом глаза. Когда-то Тутан рассказал ей о море. Сам его он, понятно, не видел, но рассказывал так, будто ездил туда много раз, выправляя сквозь волны челнок своих грез. Ей хочется тоже повстречаться с бескрайней и синей водой, потому что вода ведь бывает прозрачной и мутной, желтой, черной и грязной, и даже совсем никакой. А вот синей она никогда не видала. Обжегшись о противень, женщина дует на палец, пытаясь унять свою боль. Дзака недовольно шипит на нее, окунает ей палец в сбитое масло (плошка и масло — как завязь позолоченной сливочной почки). Дочь Даурбека, хихикнув, шепчет на ухо:
— Гляди-ка, мамаша заботливой стала. Видать, муженьку почти вышел весь срок...
Она снова беременна. Впервые за эти пять лет, что они поселились в ауле. Всем известно, что она ждет девчонку, хватит с них этих трех сорванцов. После смерти четвертого сына она не простила Цоцко. Словно он был тогда виноват. А может, дело все в том, что она безошибочно чувствует на себе, как укор, бессловесную ревность Дзака. Обе они ненавидят друг друга — почти что в охотку. Кабы не было этой забавы — совсем скукота. Скоро что-то случится. Даурбекова дочь это слышит нутром. Лучше даже, чем пробуждение плода. Для нее имя дочки давно уж готово — Роксана. Она понимает, что это — как месть, как ее важнейшая тайна, как расплата за то, что сама несвободна. Он ее обуздал, как того жеребца, что достался ему от сестры, для которой придумать узду даже он не сподобился. С той поры, как она умерла, жить с Цоцко стало в тягость: он всегда был на страже, будто пес на звенящей цепи. Когда бы она ни проснулась — он уж смотрел на нее, пугая глазами, в которых неясным бельмом затвердела какая-то мысль. Но она его все равно не боялась. Потому что бояться того, кто боится себя (пусть лишь только себя!), было глупо. Так же, впрочем, как страдать и молиться, уповая на то, что имеется в мире какая-то цель и надежда ее обрести. Но надежды, конечно же, не было. Вместо надежды была только правда, и дочь Даурбека давно с ней смирилась. Правда эта заключалась лишь в том, что, если упряма, ты сумеешь дойти до конца, чтобы после всего, что прошла, отдохнуть от дороги своим безразличьем. Вон, как свекор, к примеру. Он теперь — что те склепы: пуст глазами, заскорузлый лицом, в пыль и прах обветрен нутром и душой. Стынет холодом, будто ледник. Цоцко послабее — горячий. Ничего, я его остужу, размышляет она и в ту же минуту ранит руку ножом. На муку быстро капает кровь, превращаясь в сметанные ягоды красно-белого цвета (словно теплые зернышки бархата, размышляет она). Дзака негодует:
— Что с вами? Обе будто кверху ногами росли...
От вида крови Марию воротит. Она спешит во двор переждать там мгновенье. Муж ее смотрит ей прямо в лицо. За столом никто и не видит, как они, приласкав друг друга глазами, разом вдруг полыхнули душой. У Тотраза сжимается сердце от боли. Хмель прощает ему невниманье. Когда Мария исчезает в пристройке, муж ее переводит взгляд на Алана.
Тот отвечает ему чуть приметным кивком. Он все понимает. В этот миг Алан ему больше, чем просто сосед, больше, чем друг, и больше, чем был все эти годы. Их навеки сроднила любовь к этой женщине, ради которой они пережили в себе ревность, подлость, отчаяние, ненависть, гордость...
Софья чуть притомилась, снимает передник и отряхивает с него воздушную пыль от муки. Положив два куска пирога и осколок овечьего сыра на миску, уходит в хадзар. Малыш уже спит. Его мать сидит, уронив голову на руки и склонившись над люлькой. Впечатленье такое, что она прильнула губами к сладкой струйке его спокойного сна и никак не может напиться.
— На, поешь, — предлагает ей Софья.
— Спасибо, Мария, — отвечает ей та, и Софья думает: с тех пор, как мы поменялись местами с сестрой, никто из них не ошибся ни разу. Странно. Неужто дело лишь в платье? А может, в том, что у нас с ней теперь два различных пути?.. Ее — по любви, а мой — по терпенью? В глубине души она понимает, что это не так, но боится спугнуть свое счастье. Она любит Алана, а тот почти уже любит ее. А почти — почти и не слово, ведь правда?..
Жена Хамыца плавна каждым жестом, каждым движением. Материнства в ней столько, что Софья чувствует себя рядом с нею недозрелым птенцом. В порыве нежности она обнимает ее, прижимаясь щекой к ее коже, пахнущей свежим пшеничным зерном, замечает на шее веснушки. Они так хороши, что хочется ей об этом сказать, но она не решается. Вместо этого она произносит другое:
— Я пойду. Не скучай.
Звучит глупо, и улыбка супруги Хамыца о том говорит. На улице ветер цепляет Софью за платье, треплет ногтем косынку, играет светом в снежки с частоколом ресниц. Мужчины сидят за столом, погрузнев голосами, и ждут, когда сквозь череду нескончаемых тостов подберется к ним вечер и разведет их всех по домам.
