— Тебе нечем заняться? Пиши докладную о политработе во время передислокации, о занятии позиций в Петрозаводске. О настроении командиров, бойцов в связи с победой нашей армии. Как они воспринимают освобожденную Карелию…
— Мало они ее знают. И я не знаю Карелии. Потому хочу увидеть, чтобы рассказывать конкретно, с фактами.
Сам Тужников выступал общими словами, но от нас, подчиненных, требовал конкретности и точности. И я это использовал.
Майор задумался. Отпускать меня не хотелось. Но вместе с тем неплохо иметь свежий факт — для докладной, да чтобы такого не было ни в одном политдонесении.
Прошлым летом после корпусной комсомольской конференции политуправление флота пригласило группу сухопутных комсоргов, по желанию, познакомиться с боевыми делами моряков — выйти на торпедных катерах в Баренцево море навстречу каравану, посетить легендарный Рыбачий полуостров. Я вызвался первым. Тужников присутствовал на конференции и не дал согласия на мой выход в море, так что мне пришлось пригрозить, что обращусь к заместителю начальника политотдела по комсомолу. А потом, когда я вернулся и, полный впечатлений, рассказывал так, что все, в том числе и сам он, и Кузаев, слушали, как говорят, раскрыв рты, Тужников расписал мое посещение моряков как новую форму политработы, результат мудрости высших политорганов и его собственной, поскольку, дескать, это он посоветовал своему комсоргу откликнуться на приглашение флотских коллег.
Колбенко читал копии нескольких подобных докладных и подтрунивал то безобидно, то с иронией — в зависимости от настроения — над этой «мудростью».
Между прочим, парторгу тоже не понравились мои сборы в поход, он чуть ли не обиделся, что я не посоветовался с ним.
— От кого ты хочешь спрятаться в лес? От меня?
— Что вы, Константин Афанасьевич! Захотелось на землю посмотреть.
— А тут ты смотришь только в небо? Мы с тобой город не видели еще.
Через город мы ходили на батареи, на пулеметные точки. Пока что малолюдный город интересовал мало: я слабо знал его историю, не видел красоты в архитектуре. Вообще я признавал только чары леса. Между штабелями бревен у штаба я мог ходить или сидеть не один час, опьяневший от соснового аромата. Сожалел, что у такого богатства, в первые дни охранявшегося дивизионом, появились, казалось мне, не очень рачительные хозяева: ежедневно вывозили вагонку, доски, шпалы на военных машинах. Понимал я, что строиться надо и военным, и гражданским, железную дорогу необходимо восстанавливать, и все равно жаль было лес. Вот натура! Куркульская, сказал бы, наверное, Колбенко. И сказал в другой адрес — когда я похвалил Кузаева, который, договорившись, а может, и не договорившись с новыми хозяевами лесосклада, прихватил на всякий случай десяток машин досок и брусков, спрятал на второй батарее, стоявшей на берегу Онежского озера, невдалеке от черных коробок сожженных домов. Я понимал заботливость хозяйственного командира: впереди зима. Колбенко, появившийся в дивизионе позже, не помнит, не знает, какой ценой была добыта каждая доска, каждая стойка, когда осенью сорок первого строили землянки на западном берегу залива; поселок назывался Дровяное, а с деревом туго приходилось; в самом Мурманске и то проще, там находилось что сломать, разобрать.
Вышли мы с Семеном вместе с солнцем, только что вставшим из-за озера, чтобы до полуденной жары дойти до пункта, отмеченного начальником штаба на карте.
Сначала шли по узкоколейке. Давно ли прекратили ею пользоваться, а уже заросла травой. Как понимать: сила жизни или сила разрушения? Поделился своими размышлениями с Семеном. А он только хмыкнул в ответ. Меня не смущало его молчание, я свыкся, да и самому хотелось пройти молча, понаблюдать, подумать, погоревать в одиночестве. На людях тоска имеет особый вид. Говорят, горе переживать на людях легче. Горе… А если не хочется избавляться от душевной боли? Я понимал желание Семена пойти одному. Мне в полном одиночестве, возможно, и не очень хотелось бы остаться в чужом лесу, но поход с таким молчаливым напарником как раз под мое настроение.
Сначала мне не нравился лес: не такой, как у нас в Приднепровье, — мелковат.
— Не такой, — коротко согласился Семен.
— Почему молчат птицы? По утрам лес наполнен птичьим гомоном.
— Отпели. Середина июля.
— Не скажи. У нас и в июле…
— «У нас, у нас»… У нас — и в ведрах квас. Таким был разговор земляков, однополчан.
Повернули на узкую извилистую лесную дорогу — из тех, которую еще в молодняке, легко прочищаемом, прокладывает лесник либо первый лесоруб на возу или санях. Есть что-то загадочное, таинственное в появлении лесных дорог. Один след — и дорога живет сто лет, пока растет лес. Только во время порубки дорога может порушиться, исчезнуть — при тралевке леса возникает много новых путей. Но случается и так, что люди хотят проложить дорогу, чтобы проехать прямее, а лес сопротивляется, дорога зарастает, особенно в лиственных рощах, в молодом осиннике; лес побеждает человека, тот уступает, и каким-то чутьем, может, даже не человека — коня, прокладывается новый след, и лес дает право на долгое существование новой дороге. Грубая сила техники, ломающая, снимающая молодняк, нарушила вечные, на удивление умные отношения человека с лесом.
На карте лесная дорога не была отмечена. Но в стороне от узкоколейки — деревни с трудным для произношения карельским или финским названием. Населенные пункты по пути к будущему НП мы должны изучить, исследовать: кто там живет? Что за люди? Наладить с ними отношения. Тут будут ходить наши солдаты. Чаще всего — по одному: связисты, посыльные из НП за продуктами. На деревьях повиснет телефонный провод. Жители должны знать его назначение, не рвать.
Дорога очень напоминала дороги в наших лесах, те, по которым я, как помню себя, ездил с отцом, ходил с мамой, с сестрами по грибы, по ягоды. Воспоминания как-то по-детски растрогали.
— Как у нас, — сказал я Семену.
— Что?
— Дорога.
— Дорога как дорога.
Его село полевое, ближайший лес у них верстах в десяти, к тому же — за Днепром, летом не часто туда переправляются, потому земляк мой, наверное, и не чувствовал лесной красоты так, как я.
А тут еще и лес изменился. После разнолесья — низкорослых сосен, разлапистых елей, заскорузлых берез, смотревшихся старушками, трепетной, вечно молодой осины, что раньше других пробивается к солнцу, но живет в дружбе и с елками и с березами, — вдруг чистый бор: одна в одну, высокие — шапка валится, — могучие, с чистыми стволами, медными перед кроной, сосны. Как у нас над Днепром. Даже дыхание занялось от радостного изумления.
В мелколесье, когда поднялось солнце, было душно. А здесь, в бору, все еще держалась прохлада и воздух, казалось, звенел, как звенели, словно туго натянутые струны, стволы сосен.
И валунов, голой скалы под соснами почти не было, что тоже напоминало родные места, Гомельщину, где тяжело найти камень, чтобы запустить им во врага.
Порадовало еще одно открытие. Море черничника расстилалось вдоль дороги на всем пути, но ягоды были зеленые; мы говорили на этот счет: насколько позже они поспевают тут, в Карелии.
В бору черничник рос так густо — кустисто, но было немало спелых ягод. Мы утолили ими жажду, но нагнали аппетит. Семен предложил:
— Давай подзаправимся. Верст десять отмахали. Заработали завтрак.
Семен сбросил с одного плеча винтовку, с другого — вещевой мешок, упал на колени, лег на живот и начал собирать черничку. Тихо засмеялся. Но тут же, словно ожегшись, оторвался от ягодника, перевернулся на спину, застонал.
— Ты что?
— Ничего. — Через минуту объяснил: — Вспомнил… Когда-то, маленький, я с мамой ходил в лес. И вот так ел ягоды. А мама смеялась, — и всхлипнул. — Мама смеялась… Наша мама веселая была… Певунья…
— Не трави душу, Сеня.
— Легко тебе советовать.