Многому научился я, одного не умел — утешать людей. Когда погибла Катя, Глаша долго, как увидит меня, начинала плакать. И я плакал вместе с ней. Нехорошо, конечно: старшина, комсорг дивизиона. Кто-то — не Унярха ли? — доложил Тужникову, и тот грубовато пробрал меня: не распускай нюни. А вот Колбенко умеет утешать. Как деликатно, по-отцовски делал он это после смерти Лиды.

Я развязал вещевой мешок, заглянул в него и растроганно удивился. Когда на рассвете вскидывал мешок на плечо, подумал, что в него набито больше, чем я паковал вечером. И действительно.

— Вот человек! — вырвалось у меня.

— Кто? — лениво спросил Сеня.

— Колбенко. Тайком положил в мешок свой ДП[6].

Я достал банку американского бекона и пачку галет с яркими этикетками, не перестававшими удивлять нас: зачем на каждой банке, которую, съев бекон, выкинешь, такая разноцветная глянцевая картинка? Случился даже конфликт из-за этих этикеток.

Во время инспекционной проверки на третьей батарее в ранце (проверялись и личные вещи) установщицы трубки Маши Аюровой обнаружили тетрадь, сделанную из газет (настоящая тетрадь из чистой бумаги там, в Кандалакше, была роскошью даже для комсорга), в той странной тетради были наклеены этикетки от американских и английских консервов, галет, сигарет, мыла. ЧП!

На офицерском разборе итогов проверки — проверяющий, подполковник, потрясал Машиной тетрадью, демонстрируя уровень нашей политико-воспитательной работы.

«Американцы — наши союзники. Но не забывайте, что вместе с галетами они везут свою буржуазную пропаганду. Такие этикетки делаются специально, чтобы показать: вот он какой, капитализм».

Колбенко шепнул мне:

«Ну, этот социалист мудрее самого Маркса».

Бывает же такое: ну что, казалось, смешного? Но меня от слов парторга начал разбирать смех: представил молодого проверяющего с Марксовой бородой.

Подполковник заметил, поднял меня, отчитал:

«Вам смешно? Отчего вам смешно, младший лейтенант? Выкладывайте. Посмеемся вместе».

Но всех офицеров удивил Тужников. Он, заместитель по политчасти, позволил себе не согласиться с высоким представителем штаба корпуса:

«Аюрова — коми, из северных районов, из-под самого Ледовитого океана. Надо понимать национальную особенность, психологию малого северного народа. По музеям она не ходила, картин не видела. И мы ей даже кино не можем показать. Вот она и тянется к яркому, ей кажется оно высоким искусством. Мы с вами понимаем, что это обычная реклама. Но я не вижу того, что увидели вы, товарищ подполковник. Голова быка или красивая негритянка не сделают колхозницу капиталисткой… За Машу я ручаюсь…»

Колбенко показал мне, что он аплодирует, и снова я едва сдержал смех.

Подполковник не унизился до идейного спора с капитаном, может, потому, что не был политработником — чистый строевик, но в приказ этикеточки попали, да и в политотделе вспоминали их и Тужникову, и Колбенко, и мне.

А Маша, наивное дитя природы, не понимала, почему с такой суровой проборкой отняли ее картинки. Допытывалась у своих командиров, у меня:

«Зачем нельзя? Зачем? Красиво же. Красиво».

И никто ей толком не мог объяснить.

Вспомнил этот эпизод, выглядевший по-разному — откуда посмотреть: комичным — в передаче Колбенко, серьезным — в возмущении Тужникова, трогательным, как забава ребенка, если переносить на Машу… Вспомнил — и блеснула у меня под звон сосен и солнечных лучей, под запах еды, которую я разложил «интеллигентно» на финскую бумажную скатерть, игривая задумка.

Кто-то из офицеров или сержантов подарил Жене французский альбом репродукций Рубенса, нашли в одном из домов. Она отдала мне просто, без стыдливости, объяснив, что за художник, когда жил, где. А я раскрыл альбом, и жар ударил в голову. Я оскорбился за Женю: только дурак или хам мог дарить такую вещь ей, дистрофичке. Какие полногрудые женщины! Теперь я не могу отбиться от молодых офицеров: «Покажи Рубенса».

Так вот, с внутренним смехом подумал: а что, если подарить такой альбом Маше Аюровой?

Развеселился, представив: приезжает тот же проверяющий и находит в ранце девушки-коми Рубенса. Наверное, поднял бы шум: «Откуда? Что? Подарил комсорг? Вот как комсорг борется с «выводом» девчат из строя? Такую воспитательную работу ведет?!» Но это же классика. Великий художник. И тут — взрослые люди. Что ты скажешь, товарищ подполковник? Облизнись. Моя победа.

…Что меня потянуло на такие забавные воспоминания — о Машиных этикетках, Рубенсе? Черника вокруг? Красавицы сосны? Солнечные лучи сквозь них?

Лежал бы на ягоднике не Семен, кто-то другой, можно было бы посмеяться, вспоминая эти и многие другие веселые эпизоды нашего быта и огневых дней — курьезы случались и во время боев.

С Семеном нельзя. Рассказал ему про этикетки — удивился: оказывается, Семен не слышал о них. А еще больше удивился, что он осудил девчат:

«Барахольщицы. Ты посмотри, чего только они не понапихивали в свои ранцы и мешки. За год не вычистишь».

Начал про Рубенса, о котором он вообще не слышал.

— Вернемся — посмотришь, каких Рубенс женщин рисовал. Груди какие! Во! Бедра…

Семен снова-таки не понял, нехорошо скривился, зло упрекнул меня:

— Все вы будто вывихнулись на гадком. А это же матери наши, сестры… Не стыдно так рассматривать их? И ты… горя ты не знал…

Прикусил я язык, смолк. Но налег на аппетитный бекон. А Семен съел разве что маленький кусочек, пожевал черствый хлеб. Только воды из фляжки много выпил.

— Ешь, Сеня. Не дойдешь.

— Не бойся за меня. Я до Берлина дойду. И дойду-таки! — Глаза его нехорошо блеснули.

«О чем можно поговорить с таким человеком, чтобы не бередить его рану?» — мучительно раздумывал я.

…Бор перешел в березняк — в молодую, веселую рощицу, где каждая березка как невеста, беленькая, в зеленой накидочке.

Березы неожиданно расступились — и высокие, едва в дымке, далекое и… прозрачно-голубое небо ослепило нас. Небо над нами, перед нами и под нами — у наших ног с перевернутыми вниз кронами берез. Мы вышли на берег лесного озера.

Много я читал про край озер — Карелию. Но только там понял: чтобы оценить ошеломляющее волшебство леса, скалистой земли, бездонных озер и такого же голубого неба, нужно все увидеть в летнее утро и, может, с таким настроением, как у меня, — затаенной болью от утраты и такой же затаенной радостью от победы… победы на фронтах. И от… победы жизни в самом себе, когда волнует и по- мальчишески подстриженная головка Жени, и таинственная, как этот бор, как озеро, Миэлики, и шумная, земная Ванда, и обнаженные натурщицы Рубенса, тоже земные, подобные нашим «дивизионным мадоннам», как называет девчат аристократ Шаховский, хотя мне его высокие слова не нравятся, кажутся оскорбительными.

— Как красиво, Семен! — вырвалось у меня.

— Красиво, — не сразу согласился он, внимательно оглядев окрестности.

— Вот где бы пост поставить — на островке том.

— За десять верст?

— Да, близковато.

Семен достал из планшетки карту, развернул.

— Тут же, помнится, у озера, деревня должна быть. Сбоку от нас возвышалась скала, похожая на голову лося, который напился воды и поднял ее, голову с ветвистыми рогами — двумя низкими березками. С детским любопытством взобрался я на «голову» и начал в бинокль рассматривать берега. На левом низком берегу, в полевой залысине, врезавшейся в лес, увидел ее, деревню… Бинокль упал, повис на груди.

— Иди сюда, — позвал я Семена.

Вы читаете Зенит
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату