и вместе с ними наладил дело, которое шло очень даже неплохо. Я снабжал компаньонов канистрами, они продавали их бедным семьям, выручку мы делили пополам. Никто ничего не замечал. Пока в лагере царило спокойствие, руководство гуманитарных организаций смотрело на наш гешефт сквозь пальцы. Что же до бедняков, то ни один из них не мог, конечно, отважиться встать абагетси поперек дороги.
Через неделю у меня набралось несколько сот долларов, и я начал изыскивать возможность отправиться на север, в лагеря около Гомы. Надо было торопиться: вести, приходившие из той местности, заставляли тревожиться все больше. Холера свирепствует, ежедневно унося тысячи жизней. Хоронить умерших в твердой как камень земле невозможно. Их просто завертывают в циновки и так и оставляют лежать, если не бросают трупы в озеро, заражая воду еще сильнее. Журналисты, которых видели в Инере, двигались теперь в северном направлении, и как-то утром, в середине июля, я уехал из лагеря вместе с репортером агентства Франс Пресс.
Машину и водителя раздобыл для нас чиновник заирской лагерной полиции, и, оставив относительно спокойную жизнь в Инере, мы отправились в преисподнюю под Гомой. Я не хочу описывать то, что там творилось. Об этом можно было прочесть, это можно было увидеть на экране, ведь в северную часть провинции Киву хлынули тогда журналисты чуть ли не со всего света. Телевизионщики снимали умирающих, причем делали они это не специально. Снимать другое просто не получалось. Куда бы ни обращал свой взгляд телеоператор или газетчик, в поле зрения неизменно оказывался умирающий человек. Своей неуемностью журналисты мешали волонтерам выполнять их обязанности. Взаимной симпатии не было, общение в лагерях не отличалось учтивостью, но как те, так и другие понимали, что друг без друга им не обойтись, хотя каждый занимался только своим делом. Волонтеры стремились попасть под прицел телекамер — в конечном счете все упиралось в суммы пожертвований. И в самом деле, трудно представить себе кадры более пригодные для того, чтобы вызвать у телезрителей сострадание или отвращение и в результате заставить их раскошелиться.
Все им, конечно, едва ли показывали. Не показывали, например, то, что видел я: безжизненные тела бросали в кузов грузовика к мертвецам, там они на какой-то момент оживали, пытались сползти с горы трупов, срывались, грохались наземь — и тут уж действительно испускали дух. Не показывали волонтеров, которые, наблюдая фарс, разыгрываемый смертью, разражались истерическим хохотом. Не показывали грузовиков с гуманитарным грузом, которые не искали объезда, а катили прямо по трупам — иссохшим, трещавшим под колесами, как горящий хворост.
К тому же в те дни впервые за последние семнадцать лет заговорил Ньирагонго, извергая клубы дыма и потоки лавы. Природа, казалось, не желала оставлять режиссуру адского спектакля только человеку. Картины из тропиков волновали, ужасали, пред ними меркли любые виды нищеты и бедствий, ими открывались выпуски вечерних теленовостей. Не было такой гуманитарной организации, которая ни стремилась бы попасть в лагеря вокруг Гомы. За право действовать там боролись разные филантропы, и я видел, что этот чуть ли не идеальный ад с его вулканом и трупами не стал наказанием для вчерашних убийц. Напротив, он казался скорее инкубатором для взращивания нового поколения громил и головорезов. И плата за вход в адский питомник не была такой уж высокой: здесь умерли несколько десятков тысяч из тех, что отправили на тот свет сотни тысяч граждан своей же страны. Повезло им и в том, что умирали они на глазах у миллионов во всех частях света, пусть и шокированных ужасным зрелищем, но ведь на миру, то бишь перед телекамерой, и смерть красна; во всяком случае, ценится она в таком ракурсе сегодня выше, чем добрая сотня безвестных, невидимых миру смертей. И хотя было известно, что за люди умирают в лагерях и лагеря эти следовало бы обнести колючей проволокой, а убийц отправить за решетку, чтобы затем отдать под суд, никто, конечно, не решался на такой шаг: мешали неписаные законы гуманизма.
По утрам на террасе отеля «Великие озера» на аукцион выставлялись мертвецы. Их количество продавалось теснящим друг друга газетчикам, а представители гуманитарных организаций вели себя как ярмарочные зазывалы, стараясь назвать как можно более высокие цифры жертв — крупные числа в заголовках на первых полосах гарантировали крупные числа на счетах пожертвований.
Я нашел Агату в северном секторе лагеря Мугунга — с видом на Киву и Гисеньи, где когда-то мы безмятежно проводили часы досуга. Вернее будет сказать, что я нашел женщину, которую многие называли Агатой. Я видел на ее лице знакомые мне веснушки, возле нар, на которых она боролась со смертью, лежал зонтик с ручкой в виде утиной головы, и все же мне трудно было узнать в этой иссушенной холерой женщине мою любовь. От губ, сводивших меня с ума, почти ничего не осталось, глаза были двумя иссякшими, грязными родничками, щеки ввалились. Не изменились, сохранив свою красоту, лишь зубы — блестящие, здоровые, без единого изъяна… Казалось, они обнажились, лишь чтобы сквозь них прозвучал жуткий смех.
Ополченцы, находившиеся вместе со мной в палатке, начали выказывать нетерпение. Они устали стоять на часах, умирающая Агата слишком долго держала их возле себя. Я чувствовал, как они торопят смерть: она позволит им уйти, развяжет руки, чтобы заняться теми, кто был еще жив. И потому я почти физически ощущал, что ответственность за смерть, которая заставляла себя ждать, они возлагали именно на меня. Пока я возле нее, она не умрет. Я взял Агату за руку. Рука была тяжелой. Я понимал, что у смертного одра не место чувству торжества, и все же я обрадовался, заметив, что в ее глазах мелькнула искра удивления — удивления оттого, что в последние минуты ее жизни рядом с ней был именно я, Давид Холь. Я всегда тебе это говорил, бормотал я, говорил тебе это всегда, и в груди моей зазвучал ликующий голос, ибо на лице у нее появилось такое выражение, будто она почувствовала, что ей преподнесли сюрприз. И я впервые узнал Агату, заглянул за маску, за зеркало ее глаз, в котором всегда видел только себя, свое тщеславие, свое сладострастие, свое гневное отношение к этой стране, а теперь в нем отражалось некое подобие души, человека, жизни.
В тот момент мне надо было бы отвернуться и уйти. Тогда я чувствовал бы себя сегодня победителем, тогда бы я никогда не узнал, что и на этот раз истолковал все знаки превратно. Не я привел Агату в изумление — причиной тому была сама смерть, ибо в тот момент Агата умерла, и то, что я слышу до сих пор и о чем не могу забыть, есть не что иное, как звук, с которым язык вдруг отскакивает от нёба. Этим щелчком начинается и заканчивается мое воспоминание об Агате. Первый раз, тогда в аэропорту, этим звуком она дала мне понять, сколь смешон я в ее глазах, а второй раз он возник, потому что смерть отняла у нее все силы и заставила язык запасть в зев. И хотя этот звук был непроизвольным, он и по сей день глумится надо мной. Он нейдет у меня из головы, ибо я знаю, что она оказалась права — права во всем. Ведь вскоре я стоял в Гоме на краю летного поля, и на горизонте появилась крошечная яркая точка, она приближалась, становилась все крупнее, начала издавать шум, приземлилась и обернулась большим белокрылым ангелом. Я прильнул к нему, и он отнес меня обратно в страну невинных душ, а тот, кого она принимает, тоже становится невинной душой.
В годы, прошедшие после тех событий, я старался оберегать свою жизнь от любых волнений. Лишь иногда, слушая всех этих умных людей и читая все эти лукавые книги, написанные о том времени, я начинаю искать в предметных указателях свое скромное имя. Ищу также имя Маленького Поля и текст к названию «Дирекция по сотрудничеству с развивающимися странами и оказанию гуманитарной помощи». И если вдруг нахожу что-то, то в лучшем случае это несколько слов о том, что мы там были, и еще, пожалуй, о том, что мы вложили в эту страну денег больше, чем любая другая нация. К счастью нашему, при совершении любого преступления, к которому когда-либо был причастен швейцарец, колоду карт тасовал еще более ловкий шулер: именно он привлекал к себе всеобщее внимание и скрыться за ним в тени не составляло особого труда. Нет, мы не из тех, кто устраивает кровавые бани. Это делают другие. Мы плаваем в них. И твердо знаем, как надо двигаться, чтобы оставаться на поверхности и не пойти в кровавом соусе ко дну.
После возвращения я побродил по этой стране и встречал исключительно людей праведных — людей, которые знают, что хорошо и что плохо. Что человеку делать надо и чего делать не надо. Здесь хорошо, теперь хорошо, снег — хороший, надеюсь только, что они не уберут его тотчас же своими машинами и не посыплют солью, что еще гораздо хуже. Может, когда-нибудь они не тронут его. Может, когда-нибудь у них хватит духу сесть в своих домах у окна и просто минуту-другую посмотреть, как с неба падает снег. Могу поспорить, что они не сделают этого.