— Ну, что это? — пожимает плечами адъютант. — Сколько месяцев мы странствуем по Галиции и по Польше, можем ли мы припомнить хоть единственный случай, когда казаки или солдаты возили с собой евреев?
— На том основании, что мы не видали, нельзя ещё говорить, что этого нет, — злобно заявляет Старосельский.
— Почему же? — насмешливо спрашивает Болконский. — Когда речь идёт о шпионах-поляках или немцах, всегда называются определённые факты и определённые имена. А обвинение против евреев носит постоянно какой-то голословный характер: неизвестного звания, ноги, обутые в чулки со стрелками; еврейские пальто с золотой пятёркой под вешалкой; переодетые казаками старики и тому подобная чепуха.
— Мы не адвокаты, а офицеры, — по-командирски бросает Старосельский. — Мы не имеем права относиться с недоверием к словам своего высшего начальства.
— Ах, забодай его лягушка, — иронически почёсывается Кириченко и тихонько напевает сквозь зубы модную офицерскую частушку:
Немцы наседают. Унынием охвачена армия. Даже солдаты загрустили. Не поют, не смеются. Сегодня из Люблина приехал фельдфебель 1-го парка Удовиченко. Толковый и рассудительный хозяин. Бывший приказчик в имении Терещенки.
— Ну, что слышно на белом свете?
— Ничего... Плоховато.
— Чем так?
— И там отступили. Отдали Кельцы. Всю Келецкую губернию оставили. Очищаем Рад омскую губернию. Говорят солдаты: проиграли кампанию.
— Авось выпутаемся, — беспечно заявляет Костров.
Да уж какое там выпутаемся! Рассудите вы, ваше благородие: всю зиму ничего не делали. А немец снаряды готовил, пушки лил. Как заберут у нас двадцать пушек — пополниться нечем. И сейчас: либо батарею долой, либо из каждой батареи по две пушки берём. Стрелять нечем. Ведь нам видней, чем другим. За весь год — с пятнадцатого года — у нас ни разу не было полного парка. Разведки не делали. У них каждый день с утра по три аэроплана постоянно вьются над нами. Им все известно. А мы спали, да с... Ни окопов не делали, ни снарядов не готовили. С жителями панькались. Наши господа офицеры этой сухой барыне, которой муж коровами торговал, и навоз возили, и огород раскопали, и поле засеяли. Для чего? Они все пронюхали, все разузнали — и сейчас своим: что да как. Чего там сиропиться на войне? Надо каждую щепку забирать, чтобы неприятелю не досталось. А церемониться будет время после войны.
— Ну, а если бы к нам неприятели забрались? Что бы мы сказали, если бы они все разграбили, пожгли и поели?
— На войне все страдают. Лучше нам теперь, что мы войну проиграем?
— Так не оттого ж мы из Галиции ушли, что мало жителей грабили.
— Церемонились много. Всех бы жителей из Галиции убрать надо подальше. Заставить их всех окопы делать, как они с нашими поступают. Срам один: пять месяцев на одном месте стояли — хоть бы тебе проволокой обмотались. Ничего. Ездили в Тарнов чай пить да гуляли с паненками.
— Теперь вон за ум берутся: от Сандомира до Варшавы — по всему берегу Вислы — окопы роют. Не тысячи, а прямо миллионы народу согнали. Все бабы больше. Глубокие окопы. Брусьями выложены, с бойницами. Только поздно теперь: проиграли мы кампанию. Говорят солдаты: они уж до Петербурга добираются.
...Душная, грозовая ночь. Из штаба приехал Базунов.
— Какое настроение в штабе?
— Превосходное: из Перемышля всех сестёр сюда переслали и разместили по штабам.
— Что о Перемышле рассказывают?
— Говорят: Перемышля нет, одни только волчьи ямы остались. Да ещё вот что: холера там ужасная свирепствует.
— Среди австрийцев?
— Нет, среди наших. Сотнями умирают. Верно, и немцы скоро оставят Перемышль.
За окном сереет фигура пана Павловского, который жадно прислушивается к тому, что рассказывает командир. Заметив, что на него смотрят, он садится на подоконник и начинает бравурно рассказывать, какую услугу он оказал командиру гвардейской артиллерийской бригады, сообщив ему, где расположены австрийские батареи.
— Это ж вы для себя, а не для нас делали. Вам за это дают автономию. Мало вам, что ли? — говорит иронически Базунов.
— Обецанка — цацанка, а глупэму — радость[45]... Не-е, я старый воробей — на обещания не особенно полагаюсь... Каждый собье жэпку скробье[46], каждый старается кусок репки угрызть. Вильгельм себе, Госсия себе, Австрия себе. Пока от репки ничего не останется. Вы загляните в мой портфель, чего там только нет: расписка австрийская, расписка венгерская, расписка немецкая, расписка польская, расписка русская. Все обещают: после войны получите. А если я с голоду помру? Если мне сейчас жить нечем? Если ваши солдаты последнюю горсть муки из амбара украли?..
Неожиданно получили пачку газет от 28 мая. Сегодня 30 мая. Значит, самые свежие новости. Все погрузились в чтение, даже Павловскому достался номер газеты. Весь сияя нескрываемой радостью, Павловский неожиданно вскрикнул:
— Теперь я больше ничего не хочу!
— Чему вы обрадовались, пан? — подозрительно спрашивает Старосельский.
Пан Павловский забегал глазами:
— То я так...
Старосельский стукнул кулаком по столу:
— Ты, пан, со мной не шути! Может, мы уедем отсюда, но фольварк тебе спалю!..
— Да бросьте его, ну его к черту, — радостно замахал газетой Костров. — Читали? Восемь тысяч пленных за один день, сорок пять пулемётов, шесть орудий. Черт: как их контрапошат!..
— Ну, что с того, что пленные? — отозвался бледный Павловский. И видно было, что он ищет повод сорвать на ком-нибудь свою злобу за оскорбление. — Что с того, что вы взяли шесть подбитых орудий? Вы о том подумайте, что у них в руках вся Петраковская губерния, Калишская, Ломжинская, Полоцкая, Сувалкская, Келецкая, три четверти Варшавской. Это самые хлебные губернии. Они дают больше хлеба, чем вся Пруссия. Они забрали все сахарные заводы — от Сохачева до границы. Теперь в завоёванной Польше сахар дешевле стоит, чем в России. Потом — Лодзь. Шутка ли: лодзинские фабрики вырабатывали сукно и полотно на всю Польшу и на пол-России. А другое такое место — Жирардов — немцы разбили бомбами. В Белостоке были фабрики — Белосток тоже разбили. И ещё не все: у нас в Домбровском районе самый лучший уголь. Знаете, сколько там было угля? На две тысячи лет. А мы что забрали? Галицию: кшаки да пяски, пяски да багны (кусты да пески, пески да болота). Только под Львовом есть немного хорошей земли. Так ещё неизвестно, панове, может быть, ещё... и ту заберут проклятые немцы...
— Замолчи ты, польская собака, или я тебе пулей глотку заткну! — яростно вскочил Старосельский, хватаясь за револьвер.
Павловский, понурившись, бледный, молча выскочил из дверей.
— Вы ещё не спите? — услыхал я голос Павловского.
И он украдкой вошёл в палатку и поспешно задул свечу.