окна офицерского флигеля задорный марш «Под двуглавым орлом», а полковые дамы и дети смотрели в раскрытые окна, не боясь простуды.

Летом уходил полк в лагеря. Казармы пустели. В офицерском флигеле оставались только две семьи, никогда не выезжавшие на дачи. Полковой квартермистр, капитан Заустинский с малярами, плотниками, слесарями и кровельщиками делал очередной ремонт на средства полка, «без расходов от казны…».

Так жили казармы своею замкнутою жизнью, чуждые бывшему невдалеке городу, не сливаясь с его населением.

Дамы ездили к мадам Пуцыкович за шляпами и нарядами, когда получала их она «из самой из Варшавы». Утром, на полковой линейке, на обозных лошадях отвозили детей, мальчиков и девочек, в школы и гимназии, а к трем часам их привозили обратно. Ездили разлатые зеленые артельные телеги, а зимою сани, запряженные сытыми Тамбовскими выкормками, с цветными поротно дугами, в город за мясом и приварочным продуктом, да в установленные дни с вениками под мышкой ходили роты в семейные бани Канторовича на Петербургскую улицу против костела. Иногда офицерская молодежь, после загула ночью, на жидовских балагулах, приведенных из города собранскою прислугою, мчалась с пьяными криками в заведение Фанни Михайловны на окраине города, у Виленского шоссе, где призывно горели фонари с красными стеклами, а из окон с алыми занавесками томно пахло помадой, рисовой пудрой и Варшавскими духами…

Да еще ходили по праздникам на базар солдаты, покупали переда и пахучий сапожный товар, выпивали в шинке и держались всегда своими группами, не смешиваясь с горожанами. Казармы к себе горожан не пускали.

У ворот, под синей вывеской, днем и ночью стоял дневальный: летом, весною и осенью, когда было тепло, был он в зелено-желтой рубашке, подтянутой ремнем с бляхою и со штыком в кожаной ножне, именуемым почему-то «селедкой», когда прохладнее, — в серо-желтом мундире с двумя рядами пуговиц для лацкана, а в большие праздники и с пристегнутым красным лацканом. Когда начинались холода и дожди, стоял он в шинели, а в сильные холода, — в тяжелом бараньем тулупе и кеньгах.

Такие были эти сменявшие каждые четыре часа дневальные ядовитые и придирчивые, что никого постороннего на казарменный двор не пускали. Раз не пустили даже барышню от госпожи Пуцыкович, шедшую с картонкой для примерки платья командирской дочке. Так и повернули назад. Барышня плакала, а командир полка похвалил дневального за порядок и за точное знание службы. Ибо это был уже не порядок, чтобы еврейские девицы, хотя бы и от самой Пуцыкович и к командирской дочери, ходили через полковой двор без разрешения на то дежурного по полку офицера. Мало ли кто может пройти и какую принести заразу. Так же и из казарм никто не мог уйти без увольнительной записки и за этим следили строго. Земляк ли, не земляк, своей ли, чужой ли роты, покажи записку и тогда ступай.

Были, конечно, отчаянные головы, что ночью лазили через двухсаженный каменный забор и удирали в город к девицам или просто в кабак. Но такие люди были редким исключением, и, когда ловили их, отсиживали они по двадцать суток «смешанным» арестом.

Так жили казармы на Виленском шоссе до войны.

С тех пор многое пришлось им повидать и многое пережить, пока не повисла над воротами синяя вывеска с намалеванной наверху красной пятиконечной звездой с кругом посередине, где, похожие на какой-то талмудический знак, были изображены круто изогнутый серп и молот. Внизу стояли буквы «Р.К.К.А.», что должно было обозначать «Рабоче-Крестьянская Красная Армия», а по насмешливому толкованию солдат-красноармейцев и жителей местечка значило: «разбойники, каты, каторжники, арестанты». Пониже звезды было написано: «N-ский стрелковый полк». И странно выглядело слово «стрелковый» без родного ему «ять».

Началась вся эта новая полоса жизни для казарм еще тогда, когда перед Великой войной была объявлена мобилизация. Тогда вдруг наполнился двор, такой всегда чистый, прилизанный и строгий, крестьянскими подводами и лошадьми, точно базар в жидовском местечке. Тогда во всех флигелях орали пьяные песни запасные и везде были суета и тревога.

Потом, в ночь, перед тем бледным августовским утром, когда уходили на погрузку, в каком-то не то патриотическом азарте, не то прощальном отчаянном порыве разбили во всех казармах прикладами окна и ушли, разорив изящные когда-то, как лакированная игрушка, красные казармы.

Тмутараканцы скрылись, бесконечной змеей уходя в колонне по отделениям, провожаемые плачущими женщинами. Ушли, чтобы никогда уже не вернуться. В казармах от всего полка остался только досидевший до нынешних времен полковой каптенармус Корыто с дочерью Пульхерией, теперь девятнадцатилетней разбитной девицей, кончившей гимназию.

Слыхал стороной Корыто, что их командир с семьей жив и где-то за границей. Только он один и остался. Остальные все погибли, кто на Великой войне, кто после, на гражданской. Капельмейстера Баума, как немецкого подданного, отвезли в начале войны в Сибирь, и он там помер. Поручик Червяков, что собранием заведовал, умер в семнадцатом году от тифа. Бравый запевало ефрейтор Кобыла получил три креста и под Ивангородом, пойдя за четвертым, так и остался лежать на немецком окопе, подняв кверху ставшее белым лицо и открыв рот: как кричал «ура», так и умер. Убит и штабс-капитан Зборилов в ночном бою, на Бзуре, когда на болоте брали немецкую позицию. Его жена, штабс-капитанша, приезжала в семнадцатом году в казармы, думала, что, может, что-нибудь осталось из ее вещей, сданных на хранение в полковой цейхгауз. Да только еще в шестнадцатом году маршевые роты начисто разграбили все офицерское имущество. Рассказывала тогда штабс-капитанша Зборилова, что даже и фокс ее Буби поколел, не вынес разлуки с казармами. Слыхал потом Корыто, что и самое штабс-капитаншу Зборилову убила в восемнадцатом году красная власть за сопротивление и упорную контрреволюцию. Не хотела, сказывали, отдавать портреты Государя и золотую шашку с георгиевским темляком мужа ее покойного. Убит был и стройный штабс-капитан Стрижевский: нес к полку знамя, чтобы идти в атаку, да так и лег под ним, накрытый тяжелым полотнищем. Умер от ран веселый, румяный подпоручик Разгонов, тот самый, что так любил тянуться перед командиром полка. Квартермистр Заустинский и подполковник Обросимов, ближайшее начальство Корыта, тоже, слышно, погибли на юге, в «казацко-кулацких помещичьих бандах Деникина…».

Да, все погибли… Самого имени Тмутараканского, фельдмаршала Миниха пехотного полка не осталось.

Остались казармы, да он, их хранитель, старый каптенармус Корыто.

Однако разбитые, продувные, точно слепые казармы не пустовали ни одного дня. Как только ушли из них Тмутараканцы, в них поместили маршевые батальоны. Устроились кое-как — ведь на время стараться не стоит, — занавесили окна рогожными кулями и мешками и, не чистя и не моя полов, на грязных провшивевших матрасах без одеял, валялись до отправки на фронт. Потом помещались там беженцы из Польши с женами и детьми, разгородившие казармы разным тряпьем, понабившие гвоздей в стены и пол, загадившие коридоры. Прошумела стороною польская война, когда казармы то пустовали, то являлись временным жилищем на несколько дней. Наконец, обосновался в них N-ский стрелковый полк Красной армии и казармы было приказано заново отремонтировать. Тогда взяли Корыто на службу, и попал он сразу в должность как бы самого Обросимова, заведующего в полку хозяйством и помощника командира полка, или, как смешно называли его молодые красные командиры из красных военных школ, пом-ком-полка. Не выговоришь натощак.

3

Советский полк имел три батальона, двенадцать рот очень слабого состава. Он не мог занять всех казарм. В Тмутараканском полку при Ядринцеве (живо это помнил Корыто!) все было полно, каждый уголок жил своей жизнью, своим порядком и нигде не было пустоты. Казалось, полною грудью дышали казармы.

Теперь, когда, из экономии, денег на ремонт помещений с трудом допросились и ремонт делали красноармейцы своими руками, часть флигелей пустовала, так и оставшись стоять без окон и дверей, усиленно загаживаемая красноармейцами и воняющая нудною вонью. Пришлось эти постройки наглухо забить досками. В других, где были помещены роты, вставили окна, не такие, как раньше, что при закатном солнце блистали багровым пожаром, а зеленоватые, с пузырями, с радужными, ало-лиловыми подтеками. Окна тускло блистали, будто печальные, слезою налитые глаза. Казармы кое-как подправили, подкрасили, лишние койки сдвинули в ротах по углам. Все стало как будто по-старому, только много хуже, чем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату