Служащие.
— Не совсем так… Мы, конечно, в Польше. Это имение господина Заркевича значится в польском воеводстве. А служащие так говорят потому, что по местным условиям, из-за страшных болот и топей, польская пограничная стража стоит западнее нас, а советская отошла верст на двадцать к востоку. Образовался большой, никем не охраняемый остров. Я знаю, что и село Боровое, уже русское село, считающееся в Белорусской республике, и Перскалье — вне охраны, как и мы.
— Значит, мы что же? Вроде как бы автономная республика «фольварк Александрия»? — засмеялась Ольга.
Ядринцев не сказал ничего.
Они стояли на балконе и прислушивались, как все громче и громче шумел лес: Ольга все с тою же тревогой, Ядринцев спокойно.
— Ну что, дедушка, осмотрели завод?
— Да ознакомился.
— Ничего такого не заметили?
— А что?
— Живем мы с Глебом второй месяц и кое что приметили. Глеб как-то мне сказал… Только он не придает этому значения… Или не понимает. Мы ведь леса не продаем.
— Как так?
— Ребята по семь, по девять человек, то пешком, то на телегах уезжают в лес. С топорами… А привезут одну-две сосны… Если бы не старая заготовка, и машине работать было бы нечего. Что же они делают-то в лесу? Иногда дня по три пропадают. Вернутся исхудалые, замученные, а веселые… И привезут… три сосны… Чудно, дедушка…
— Что же вы думаете, Ольга Николаевна?
— Что думаю?
Ольга долго молчала. Ветер задувал грознее. Темное небо тучами валилось на землю. Нигде не было видно ни зги. Точно в бездне, в хаосе мироздания, висел маленький серый балкончик.
Контрабандисты… — прошептала Ольга… Помолчала и добавила: — Только не хуже бы того… Не советские ли агенты?.. Не шпионы ли?.. Чего доброго, дедушка, попадутся они, тогда и нам ответ держать. А мы чем виноваты? Кто их тут разберет: большевики или нет. На лице не написано… Даже скорей нет… Лица такие славные, русские лица… И Богу молятся… Помните, в субботу, Владимир вечерню читал и пел по требнику? Все пришли… Крестились…
— Ну и ну, — вздохнул Ядринцев.
Небо вдруг точно раскрылось. Из глубокого, непроницаемого мрака посыпался белый сверкающий снег и закрутил массой снежинок. Во мгновение ока ставшие белыми дали точно раздвинулись. В белом, крутящемся сумраке на миг определился черный лес и сейчас же все застлало белою пеленою быстро несущейся снежной пурги. Балкон заметало. Снег налипал на вязаный платок, на черные брови и на шубку Ольги.
— Страшно, дедушка, — прошептала Ольга. — Я думаю, в такую вьюгу погибнет человек в лесу…
— Нет, — точно думая о чем-то другом, медленно сказал Ядринцев. — Я бы, пожалуй, по этому лесу в такую вьюгу куда угодно пошел бы. И на Борисов, и на Минск… Тропы-то в лесу приметно…
— У вас, дедушка, глаза волчьи.
— Остались, Ольга Николаевна. Только когти судьба-злодейка повырвала.
Ольга и Ядринцев прошли в комнату.
— Вам, дедушка, баиньки пора.
— А вы, Ольга Николаевна?
— Не знаю, засну ли. Страшно мне как-то… Слышите, как весь дом трясется? А внизу… у машины… так и гудит… Можно подумать, что домовой там ходит.
— А вы, Ольга Николаевна, если страшно, Богу помолитесь… Он вам ангела-хранителя пошлет… И нечисти тогда бояться не будете.
— Спокойной ночи, — улыбнулась Ольга, открывая дверь в свою комнатушку. — Нечисти-то не очень боюсь… А вот если и правда тут большевики…
— Ничего, не бойтесь… В случае чего меня кликните. Я сплю чутко… И от большевиков оборонимся.
Комната Ольги под крышей. Три стены прямые, четвертая косая. Каюта не каюта… Скорей гроб. Окошечко маленькое, в два стекла узкие. Розовая ситцевая занавеска на нем. В остром углу, под иконой, мечется пламя лампадки. Узкая койка у стены, платье в углу на гвозде, под окном перевернутый ящик накрыт полотенцем: на нем туалетные принадлежности. В комнатке пахнет смолой и духами. Душится Ольга по вечерам, чтобы убить кухонный, едкий запах: стряпуха рабочей артели.
В этой комнате или спать как убитой в норе, намаявшись за день, или молиться, как в келье.
Только как тут уснешь? От разыгравшейся бури вся дрожит комнатушка. Точно кто шарит руками по доскам, норовит отодрать их снаружи. В лесу гудит, ревет, трещит вьюга. Стоном стонет могучий старый лес. А крыша, забитая снегом, таит тишину, и в общем грохоте бури эта тишина кажется страшнее звериного рева вьюги.
Ольга, не снимая шубки, мягко опустилась на колени, засветила свечу, достала молитвенник и стала читать. Богомольной она никогда не была. Утром и вечером перекрестит лоб. По детской привычке — за папу, за маму… В церковь ходила из любопытства. Знакомых повидать да послушать хорошее пение. Пение, возгласы священника, бормотание диакона ее развлекали. За ними она не слышала и потому не понимала молитв. Поняла только здесь, когда приехал Владимир и вечером в субботу, поставив икону у машины и собрав рабочих, стал читать и петь вечерню. Голос у него мягкий, красивый. Пел он проникновенно, и каждое слово было ясно слышно. В церкви при пении хора Ольгу прежде охватывало иногда чувство, уносило куда-то от земли. Здесь к чувству стало примешиваться понимание того прекрасного, высокого и мудрого, о чем говорилось и пелось в молитвах. Вдруг Ольге раскрылась скрытая тайна этих молитв, коротких и простых, но необъятно глубоких. Ольга взяла у Владимира требник и, когда не могла заснуть, читала и вдумывалась в слова.
Свеча горела ровно и тихо. Она светила на плотные, большие страницы в узорчатой рамке. Под коленями мягко лежал беличий мех шубки, согревая ноги. Платок сбился на затылок и шею. Ольга читала про себя, но читала с чувством, чуть нараспев, как читал Владимир.
— «Сподоби, Господи, в вечер сей без греха сохранитися нам. Благословен еси, Господи Боже отец наших, и хвально и прославлено имя Твое во веки, аминь»…
Она перекрестилась. Там, за жидкой стеной из барочного тонкого леса, ревела непогода. Здесь, в кротком свете свечи, было уютно и ясно. Безгрешный шел тихий вечер, благословенный Господом.
— «Буди, Господи, милость Твоя на нас, якоже уповахом на Тя. Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим. Благословен еси, Владыко, вразуми мя оправданием Твоим. Благословен еси, Святый, просвети мя оправданием Твоим».
Задумалась.
«Научи… вразуми… просвети… Господи… Владыко… Святый… Молилась ли так когда-нибудь бедная Светлана? И что было с ней на черной мессе?».
Мысль сама собой перешла на Владимира. Казалось, слышала его голос. Он пел увлекательно, уходя от всех в пение, пел не для людей — для Бога.
«От юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, Спасе мой. Ненавидящий Сиона, пострамитеся от Господа: яко трава бо огнем, будете иссохше».
«Думал ли он тогда, когда пел, о Светлане?.. Почему я еще никого не полюбила… Стась? “Здрув, як рыдзь” [24] Как Ляпочке хотелось, чтобы я откликнулась на его любовь. Но что же делать, если он для меня пень… Ну совсем как пень»…
Опять думала о Владимире. Об его горе. О том, с каким тихим достоинством он несет его, преодолевая горе молитвой и работой.
«Он очень хороший».
Мысленно, его голосом, его распевом допела: