башмаки на высоких каблуках, заметила вызывающую красоту круглых колен и подумала: «Совдепка. Лучшего прозвища не придумать». Но ей тут же стало жаль молодую девушку. Такое прозвище ее, конечно, обидит. — Хорошо, моя милая, мы это потом придумаем, а пока поступишь в бельевую мастерскую и прачечную. Там посмотрим, что дальше. Да и одеться тебе поприличнее надо бы.
Это последнее Пулечка понимала и сама. Ни для деревни, ни для всей жизни здесь ее костюм не годился. Она оделась крестьянкой. Высокая, стройная, в легкой, схваченной в талию шубке, в валеных котах, в ковровом платке, она была положительно красива.
Прозвища ей потом так и не придумали. В глаза называли Пульхерия Кировна, а за глаза «Совдепкой» — слово это точно прилипло к ней.
В две недели Пулечка изучила всех обитателей Борового. Полковника Ядринцева здесь не было. Оставалось искать его сына. Как ей казалось, это должно было скоро удасться. Среди довольно многочисленной интеллигентной молодежи она быстро наметила Глеба. Он как-то, принимая от нее белье, проговорился ей, что он приехал из того заграничного города, где была и Пулечка.
— Значит, мы с вами вроде как земляки, — обжигая Глеба взглядом, сказала Пулечка. — Вот мне одной теперь и не так скучно будет.
Пулечка решила, что Глеб Сокол и есть Владимир Ядринцев, и стала искать сближения с ним.
При встрече с ним на деревенской улице Пулечка всякий раз стыдливо потупляла глаза и останавливалась, точно не зная, куда деваться, и такое смущенное, томное «ах» срывалось с ее красивых губ, что Глеб густо краснел.
Жизнь в деревне не то что жизнь в городе. Все и всё на виду. Пулечка старалась, где только можно, показать себя Глебу. Она искала его. Ему же в голову не приходило прятаться. Он невольно стал отмечать ее среди других женщин села, стал о ней думать. Земляки…
Боровое было как монастырь. Ухаживанья или того, что называется «флиртом», тут не водилось. Людьми владела слишком сильная, яркая и высокая идея — спасение России. У всех была лишь эта одна несказанно прекрасная «дама сердца» и любовь к ней поглощала все. Жизнь была трудная и напряженная. Опасность грозила отовсюду — на постах и заставах, в дальних налетах, в самом селе. Партизаны, переодетые крестьянами, красноармейцами, чекистами, ездили в глубь советской республики, заводили новые связи, разрушали, где можно, советский аппарат, казнили палачей-чекистов, проникали в самую толщу советского управления. Люди гибли постоянно. Но это не останавливало других. Перед Рождеством Феопен был в Москве, в самом Кремле.
При такой жизни было не до любовных увлечений. Женщины в этой работе соревновались с мужчинами. Они брали на себя ответственные и важные поручения связи с далекими городами внутри России. Они развозили Братские брошюры и листовки повсюду. Это они сшили тот громадный русский флаг, что реял над Минским вокзалом. Бывало, что они попадались. Тогда их мучили и насиловали в Чеках. Их, жестоко натешившись, убивали. Женщины в Боровом были религиозны и легкая любовь здесь была невозможна.
Если здесь любили, то любили крепко, на жизнь и на смерть, с мыслью о том, чтобы потом, после, когда все удастся и будет Россия, сочетаться браком и обзавестись семьею. Этот тон давали пожилые и старые женщины села своим богомольем, рассказывали о прошлом о явленных Богом людям чудесах.
Такою преданной и бесповоротной любовью полюбила Владимира Ядринцева Ольга. Такая безгрешная любовь была и между иными партизанами и девушками, жившими в селе.
Для той легкой любви, какую только и знала Пулечка, в Боровом вовсе не было места. Это Пулечка скоро поняла. Однако она не растерялась. Она слишком верила в силу своей смелой красоты и в мужскую слабость.
«Притворяются. Комедь ломают. Они все такие… Когда доберется, не устоит».
Глеб был юноша чистый. Он был мечтатель. Общение с Подбельским не прошло для него бесследно. Он часто задумывался о потустороннем, о возможности вызывать к жизни и увидать существа иного мира. Были же когда-то валькирии, нимфы, русалки, наяды, их видели древние люди. Не все же фантазия, не все сказка. Наконец, где в жизни кончается сказка и где в сказке начинается подлинная жизнь? Подбельский не раз говорил Глебу: мысль может воплотиться, чувственные мысли людей создают особых лавров, и они могут воплощаться в женщин. Такие ларвические женщины называются «суккубы». Теперь Глеб часто думал об этом.
Глеб был здоров. В нем бушевала кровь. Когда он был с людьми и на людях, он легко справлялся с собой. Но когда долгими зимними ночами он оставался в стоявшей на краю села бане, где он жил со своим звеном, и звено уходило по делам, разъезжалось по поручениям, а Глеб один томился на матрасе, положенном на пол, слушая тихую поступь ночи по лесу, страсти бороли его. Дрожа, оглядывал он маленькую старую баньку. Думал о том, что здесь прежде мылись женщины. Закрывал глаза: казалось, видел женские тела в банном пару.
Тогда мечтал… Мечтал о суккубе… Не боялся нечистой силы. Думал лишь о том, чтобы слиться с какой-нибудь женщиной, испытать счастье победы, радость облегчения, гордость обладания.
С тех пор как появилась в селе Пульхерия, эта борьба с бунтом плоти стала еще труднее для Глеба. При встречах он мысленно спрашивал ее:
«Кто ты?.. Может быть, суккуба?..»
Она улыбалась ему призывно. Обжигала его страстью своих темных, карих глаз.
«Твоя», — точно говорили ему эти глаза.
«Моя?» — робко спрашивал он ее взглядом.
«Разве не видишь?» — был безмолвный ответ. Темные вишни сверкали из-под густого кружева ресниц. Она скользила мимо него, по узкой между сугробов дорожке. Прижималась на миг бедрами к его бедру…
Нарочно… Или это только казалось?..
Глеб оборачивался ей вслед. Она шла, покачиваясь на ходу, точно напевая что-то, танцующей походкой. Белые коты чуть касались снега, шубка веяла над красной в белых горошинах юбкой. Вот остановилась перед полной воды проталиной на дорожке. Подняла юбку, чтобы прыгнуть. На миг мелькнуло над коленом розовое тело. Стыдливо оглянулась. Увидела, что Глеб смотрит. Испуганно опустила юбку. Прыгнула, взвизгнула… Побежала…
«А вдруг суккуба?..»
На селе Святки. Хотя много партизан ушло на заставы и разъехалось на разведки, на площади у церкви не смолкают до полуночи песни. То визгливо, высокими голосами поют девушки, то мужской хор заводит одну за другой солдатские либо партизанские песни.
Глеб один в своей бане. При свете одинокой свечи, вставленной в бутылку, он по десятку замаранных, небрежно, наспех написанных, часто с кровавыми пятнами листков составляет для атамана Беркута «сводку» партизанских действий. Их много — давних, вовремя не дошедших до «штаба», и совсем свежих, вчерашних.
Длинное, долгое путешествовавшее летнее донесение. В свое время оно было помещено в хронике Братского журнала глухо, туманно, теперь о нем братья из Минска доносят подробно. Братская «пятерка» казнила члена коллегии ГПУ в Минске Хейфеца. В донесении описывалось, как вошли к нему в дом, в его кабинет, прочитали ему приговор, застрелили его и ушли, оставив труп, а на трупе приговор Братства.
«Чисто сделано», — подумал Глеб.
Через небольшое двухстворчатое окно, толком не закрывающееся, — задвижки сломаны, — и только припертое и заложенное, чтобы не дуло, бумагой и тряпками, доносилась с села лихая песня. Поют партизаны. Глеб различает ведущий весь хор. Чистый, звучный голос Владимира: