еда, отдых. Поэтому, должно быть, картины Серебряковой не укладываются в привычное определение бытового жанра. К ним скорее применимо определение картин «исторических» или, вернее, «синтетических». Образам ее картин отчасти присуще нечто Вселенское или, как мы теперь говорим, планетарное. Серебряковой удалась та мера обобщения и жизненной правды, то слияние русского и европейского в его лучших проявлениях, когда русское приобретает черты общечеловеческого, не теряя своего национального».
Верное наблюдение, однако, что в них в первую очередь заметно, в картинах Серебряковой — это любовь к этим красивым крестьянкам — и к украинкам, и к пришлым «московкам». Впрочем, затесался в бабий хоровод и один мужик, тоже здешний, нескучанский, по фамилии Голубев — заезженный жатвой, усталый, красивый мужик с запавшими щеками: присел в тенечке закусить, режет хлеб. А рядом с ним красивая, молодая баба (не иначе, милая Полечка, что вскоре утонула в Муромке) наливает для него в миску молоко… Когда ж это было такое, что пили мужики молоко, а не самогон, не «белую головку», не «казенку», не кагор, не «гнилушку», не портвешок… Лично я, осатанелый «деревенщик», фанатик подмосковных деревень, такого уже не застал. Право слово, историческая картина.
А на полотне «Беление холста» ведут молодые бабы с холстами странный и прекрасный (с нижней точки подсмотренный) хоровод, и музыка даже слышна, только, чудится, старинная музыка (может, клавесин, или орган), и танец, словно бы не наш, старинный, может, и не русский — уж где-то подглядела его Зинаида… Прекрасное полотно.
Кстати, это не нами было подмечено, насчет танца. Вот та же искусствовед Амшинская писала: «Композицию картин держит не сюжет, а ритм. Ритмично, почти как в танце, расставляет она фигуры. В полотне “Жатва” (1915, Одесский художественный музей) фигуры расцвечены красивыми созвучиями пятен одежды: красный платок чередуется с белым, две красные кофты перемежаются розовой и белой, темные юбки сидящих разделены белыми подолами и черными передниками стоящих женщин. Трактовка цвета, сохраняющего на всей плоскости холста одинаковую тональность, не зависящую от силы света, образует гармоничные сочетания близкие к расцвеченности гобеленов. Пейзаж не создает пространственной среды. Несколько перспективных точек схода также подчинены декоративному принципу сохранения плоскости.
Еще более соответствует танцевальному строю композиция картины «Беление холста» (1817, Третьяковская галерея) с ее ритмичным пересчетом обнаженных ног крестьянок, со сложной симметрией парных фигур, с красивым многообразием драпировок и гармонично расцвеченными одеждами…»
Люди грамотные и оптимистично настроенные восклицали, глядя на эти картины: «Истинный гимн труда». А позже, когда начали уже ссылать, расстреливать и морить голодом тружеников бессчетно и без зазрения совести, вошло в моду в России писать о таком еще торжественнее — «Гимн освобожденного труда». Мне лично думается, что успела написать Серебрякова настоящий «Реквием крестьянскому труду». Катастрофа ХХ века как раз в ту пору и грянула. Железный, проклятый век начался с Великой войны 1914 года. Как ни коротка народная память, даже плясунья-кухарка из Нескучного, «милая Василисушка» Дудченко страшный этот перелом запомнила и в старости дочке своей рассказывала:
«Село Нескучное состояло из 90 дворов. В первую мировую войну взяли в армию всех старшего возраста и даже всех молодых, не вернулось 60 человек. Поэтому когда в имении некому стало работать, из Белгорода взяли пленных австрийцев. Правда, уже не было ни коров, ни лошадей… а те крестьяне, которые пришли с войны, занимались своим хозяйством».
Но длилось это недолго. Пришли революция, разор и погром. Первыми начали громить кровопийц- помещиков, всех этих Лансере-Серебряковых. А что, и правда были кровопийцами? Но может, не все. Вот уроженки Нескучного В. Дудченко и Е. Федорова надиктовали воспоминания о том, какие добрые господа были молодая барыня Зинаида и муж ее Борис Анатольевич Серебряков, как хорошо они относились к крестьянам, как любили — и взрослых и детей, и какой пользовались ответной любовью в деревне. Зинаида, как нетрудно заметить, с бо?льшим интересом и симпатией относилась к бабам, чем к мужикам, и эта ее симпатия отразилась в ее замечательных картинах. Вообще же благожелательное отношение к народу и сочувствие его трудностям (их принято было тогда называть страданиями) были традиционными для «передовых кругов» русской интеллигенции на протяжении многих десятилетий. Ведь уже и письма старшей барыни Екатерины Николаевны Лансере-Бенуа были проникнуты этим сочувствием:
«На хуторе всю пшеницу уже скосили: сегодня у них поденных было 50 человек. Бедные бабы, кормящие и тяжелые, какое страдное для них время! а малюкашки под телегами, обсиженные мухами и на жаре, кричат и всю душу вытянут. Какой после этого наш — счастливчик, хотя тоже не смирный и кричит подчас жестоко… Боря теперь косит пруд, он не хочет, чтобы камыш обсеменился…»
Как вы поняли, речь тут идет о Зинаидином первенце Жене и о муже ее Борисе, который в последнее время все чаще отсутствовал, уезжал то на Дальний Восток, то в Сибирь, то на Урал в марте, а возвращался к зиме. А то и дольше пропадал…
Зинаида ходила по своему раю — по усадьбе, по деревне, по берегу Муромки и, даже гуляя с ребеночком, все рисовала («делала зарисовки»). Об этом тоже есть в воспоминаниях нескучанских крестьянок:
«Когда я увидела “Спящую Галю”, бросилось в глаза сходство с дочерью нашей соседки. Я поехала к старшей дочери этой Гали. Она сразу узнала свою мать — Галину Максимовну Дудченко. Галя пасла индеек и уснула, а когда проснулась, то увидела, что Зинаида Евгеньевна ее рисует…»
В 1912 и 1913 году семья художницы увеличилась — Зинаида родила двух дочек-погодок, Таню и Катю. Под надзором бабушки и нянек дети мирно произрастали на густонаселенном Васильевском острове Петербурга, а по большей части — в нескучанском раю. И мать четырех детей все рисовала, писала, росла, становилась знаменитой художницей. В январе 1917 года впервые пять русских женщин выдвинуты были в члены Академии художеств — Остроумова-Лебедева, Делла-Вос-Кардовская, Шнейдер… Младшей в этой выдающейся женской пятерке была Зинаида Серебрякова. Как ни рано выросла, а все же опоздала в Академию: неподходящий был год для торжеств, 1917 год еще надо было пережить.
События развивались бурно. В стольном Петрограде (уже и не Петербурге, как можно так по-немецки называть русскую столицу, минхерц?) компания бездельников-педерастов зверски замочила Лучшего Друга государя и государыни-императрицы, бородатого сектанта-знахаря Григория Распутина (цели у негодяев были чисто патриотические, вам и нынче об этом умиленно расскажут под Парижем на могилке гнусного красавца Феликса Юсупова — бей кого ни попадя, спасай Россию!) Потом была февральская революция, по нынешней терминологии, почти бархатная, почти оранжевая. Но треклятая война не кончилась. А потом — не без массивной денежной помощи вражеских, немецких хитрецов, не без предательства социалистов, не без сочувствия ненавидевших войну и презиравших царя интеллигентов — нежданно пришли к власти беспардонные «большевики» (бывшие тогда в меньшинстве, но зато больше прочих имевшие решимости). Про все это, день за днем, подробно рассказано в поразительных (совсем недавно опубликованных) дневниках дяди Шуры Бенуа, варившегося в этой мутной петроградской каше и в 1916, и в 1917 и в 1918 (дальше, увы, дневниковых записей нет). В дневнике этом подробнее всего описано, конечно, нарастание петербургской трагедии, но и о том, что происходило в глухой усадьбе Нескучное, за тридевять земель от Питера и Москвы, есть несколько строк. Пересказывает, к примеру, А. Н. Бенуа в дневнике впечатления своей дочери Ати, вернувшейся из поездки в Нескучное (запись за 9 июня 1917 года): просто поразительно как мало известно тамошним крестьянам обо всех перипетиях столичной борьбы за власть. Столичную девушку Атю «поразила беспросветная общая темнота. Те крестьяне, с которыми ей приходилось говорить (по большей части бабы-московки, приходившие позировать Зине Серебряковой. —