Как видите, даже петербургский наставник молодежи, почтенный дядя Шура мало что понял в надвигающейся буре. После анализа положения в деревне, завершившегося честным признанием, что он сладкоежка, дядя Шура переходит в своем дневнике к более неотложным (чем состояние крестьянства) для его семьи вопросам: «На заседании Академии художеств Таманов уверял меня, что завтра я получу из Москвы от правления переводом деньги… Обсуждался в Академии путаный вопрос о ее составе… Меня очень забавляет Денисов…»
Еще больше забавляли в то время дядю Шуру Бенуа аукционы, коллекционерство, собирательство: многие сломя голову уже бежали из Петрограда, многие просто разорились, так что кое-что можно было прибавить к коллекции. В области политики для А. Н. Бенуа, как и для многих, впрочем, главным было, чтоб скорее кончилась война против немцев. У него как-никак были немка-жена и полунемецкие дети, была куча немецких родственников, а теперь «патриотов» вокруг развелось великое множество, даже еврей Браз со своим богатым немецким тестем, и тот был «патриот». Надежды на заключение мира с немцами А. Н. Бенуа возлагает теперь на большевиков, на Ленина, на Троцкого, и всякий, кто скажет ему о «немецких деньгах» Ленина или о тщеславии Троцкого, становится для него политическим противником. Хорошо хоть Зина Серебрякова (которой на самом деле все это до фонаря) — «одна из наших последних союзниц в абсолютном неприятии войны»: «трогательно, как Зина все буквально одинаково с нами чувствует и оценивает». Дядя Шура даже подумывает о том, не уехать ли его семье жить у Зины в Нескучном — там будет и сытней и спокойнее. И уехали бы, но помешали трудности передвижения — забитые солдатами вагоны железной дороги (даже уборные забиты солдатами). И слава Богу, что помешали, потому что вскоре уже и самой Зине оставаться с детьми в усадьбе стало смертельно опасно. Не было больше в Нескучном ни «доброй барыни», ни воспетых ею добрых любящих поселянок — Россия пошла вразнос. Стремительно ушли в область добрых сказок и «исторической живописи» крестьянки из «Жатвы», из «Беления холста» или портрета «спящей Гали». Еще ведь и в 1916 году звали молодого барина крестить крестьянское дитя, а ныне… Серебряковых предупреждали, что их не ровен день могут вырезать, а дом их разграбить и сжечь. В доме же оставались теперь одни только женщины и дети, Борис опять где-то в Оренбурге в долгой поездке: писем не пишет, на телеграмму Зинину не отвечает… Да если б и был — чем смог бы помочь?
Уже сняли Серебряковы квартиру для себя в Харькове, но пока рисковали еще приезжать на лето в любимое свое Нескучное, радуясь временному затишью. Однажды и Борис Анатольевич объявился, но вскоре уехал куда-то в Москву и как в воду канул. Не видела его Зина до самого февраля 1919 года. Что с ним было, какие он пережил за это время трудности, невозможно понять из напечатанных писем и мемуаров — думай что хочешь.
«Как мучает меня мысль, что, бедный, драгоценный мой Боречка перетерпел столько страданий и лишений за последний год… Боже, как хотелось бы снова и снова видеть его, и сказать, как я обожаю его».
Так написала Зина дяде Шуре вскоре после смерти мужа, но что случилось за этот год, что происходило раньше? Странная история появления отца после долгого таинственного отсутствия зацепилась в памяти семилетней дочки Тани, которая так описала ее полвека спустя:
«В начале 1919 года в нашу квартиру пришла женщина в кожаной куртке, стриженая, и стала рассказывать об отце, о котором мы ничего не знали с осени 1917 года, когда расстались с ним в Петрограде. Оказалось, что отец живет в Москве, на Солянке, и работает по специальности — он был инженером-путейцем, занимался изыскательскими работами…
Оставив нас на попечение бабушки, мать уехала в Москву. Примерно через месяц она вернулась вместе с отцом, но отпуск ему был дан только на три дня, и почти все это время ушло на дорогу. Свидание с нами поэтому было очень коротким. Но после того, как мы распрощались, ночью раздался вдруг стук в дверь. Это был отец. Оказывается, в поезде он почувствовал боль в сердце… и спутники посоветовали ему вернуться домой. А на четырнадцатый день отец заболел сыпным тифом и скончался».
Конечно, здесь лишь отзвуки семейной тайны. Отчего почти два года отец не видел детей? Почему они «ничего не знали» о нем? Разве он не приезжал в 1918 году? Разве он больше им не писал? Отчего же не давал о себе знать больше года, живя неподалеку, в Москве. Три месяца спустя после смерти Бориса известить об этом Зининых братьев взялась Екатерина Николаевна Лансере, бедняга Катишь:
«Харьков, 30 июня 1919 г.
…Бедный наш Боречка скончался у нас на руках от сыпного тифа. Это было в марте, 22-го. В феврале Зинок поехала к нему в Москву по просьбе Боречки через одну знакомую даму, которая приехала из Москвы… Он работал… слишком много, получив работу в будущей постройке и разыскании на самарской железной дороге. Когда Зинок пожила в Москве с Боречкой около месяца, он ее проводил в Харьков, чтобы повидаться с детьми. Тут-то и началась беда — ему до болезненности не хотелось расставаться, стал хлопотать получить здесь место… запасся докторскими свидетельствами… все настаивали на том, что невроз сердца, уезжал с этим в Москву, чтобы там сдать свою работу — он так взнервился, так ему не хотелось уезжать, что доехав до Белгорода, он не выдержал и вернулся обратно в воинском поезде, где, как известно, самая зараза сыпного тифа. Ровно после 12 дней он захварывает у нас и на 5-й день умирает от паралича сердца. Это было ужасно, агония продолжалась пять минут, до того он говорил и не думал никто, что его через 5 минут не будет… что это было за горе — плач, рыдание детей, мальчики были неутешны (Катюша не понимала). Зина мало плакала, но не отходила от Боречки».
Случилось это уже в Харькове. Из райского Нескучного пришлось окончательно уезжать, и крушение деревенского рая, занимавшего такое видное место в творчестве Серебряковой, заслуживает нескольких строк.
Описание крестьянского и солдатского насилия не поощряется в нашей документальной прозе, потому что известно, что народ наш, добр, народ всегда прав, а кто его не любит, тот враг народа. И ведь правда, могу всем жизненным опытом подтвердить: он добр, наш народ. Однако случается время, когда народ превращается в толпу и звереет. Чаще всего — в пору бунтов, революций или просто «больших перемен». Конечно, потом ему же, народу, приходится платить по счетам. Платить очень дорого… Еще памятно, как расплачивались русские и украинские крестьяне за грабежи и кровавый разгул тех лет, в тех же идиллических местах — близ Нескучного и Веселого… Десяток лет спустя пришла кровавая, насильственная коллективизация: вооруженные большевистские отряды отбирали у крестьян все, угоняли трудовые крестьянские семьи в безводные пустыни Казахстана или в Сибирь — на смерть… А те, кому пока еще удалось остаться дома, пухли от голоду и, съев всех собак, кошек и крыс, ели дохлятину, ели людей… На их счастье, Серебряковых в Нескучном тогда уже не было. Им пришлось окончательно уезжать, спасая себя и детей еще в 1919. Иные из стыдливых биографов художницы пишут, что какие-то, мол, «пришлые анархисты» (не иначе, как прибывали из Дании, как некогда викинги, или пробирались в колхозы меж войнами как «шпионы из Аргентины», а нынче ползут из бедной Калифорнии). Но к чему стыдиться своих комбедов? Вырезать семью кровопийц-помещиков для большевиков из местных «комбедов» было делом чести, доблести и геройства…
Смертельный страх погнал «добрую старую барыню» и молодую «добрую барыню», вдовую, с четырьмя малыми детьми прочь из родного гнезда, обрек на скитания. Об этом и писала сама старая барыня сыну Коле в ноябре 1919 года:
«…Мы накануне отъезда из Нескучного и пора, так как со всех сторон слышишь о грабежах и убийствах. Наверно, пересидели мы…»
Боже, какой груз свалился на плечи молодой вдовы и ее матушки. Невозможно жить в городской пустой квартире, но как все с собой вывезти, что нужно для жизни?
«Зиночка хлопочет неимоверно организовать наш отъезд, — продолжает свое письмо Екатерина Николаевна, — Слава Богу, переехали — в метель, холод, квартира нетопленная, какой ужас этот холод! С нами ехало три подводы с дровами, 4 подводы с вещами, мы сами в 3-х санях, цуг был длинный, утомительный, но засветло доехали. Мужики помогли растопить печки, но устройство их такое, что сколько ни топим, все адски холодно… да, топливо это страшный вопрос, школы распускаются на неделю из-за недостатка топлива…»
Холод! Страх перед холодом — это теперь ей, Зине, до конца жизни, еще на полвека «страшный