был очищен от белых. В южной же части у мостов ожесточенные бои продолжались весь день. Не затихли они и ночью. Там богунцы и таращанцы отражали непрерывные контратаки деникинцев. А на следующее утро стало ясно, что, хотя Киев и взят нами, удержать его в своих руках будет трудно: обнаружилось огромное превосходство противника в силах. Особенно крепко нажимали деникинцы с юга, правым берегом Днепра.
В середине этого критического дня в тыл нам неожиданно ударил какой-то штрафной, или «арестантский», как его называли, полк бывших царских офицеров, в чем-то провинившихся перед белыми. Первые сутки «арестанты» не участвовали в боях, сидели, запершись в своих казармах, как бы держа нейтралитет, — выжидали, кто верх возьмет, а когда увидели, что перевес на стороне деникинцев, решили заслужить у них прощение.
Под огонь этих «арестантов», бивших с чердаков и из окон верхних этажей, попал батальон Гриши Мендуса, отходивший со стороны еврейского базара. Комбат вывел свои роты из огневого мешка, но сам не вышел из него. Сраженный пулей, он упал на крутом спуске улицы. Бойцы увидели своего любимого комбата лежащим ничком на булыжной мостовой. Кто-то пополз, чтобы вытащить его, но не добрался — был убит. Пополз второй — и замер по дороге, тяжело раненный. Пополз третий, но комроты Булах, принявший на себя командование батальоном, приказал вернуться назад. Он не хотел жертвовать людьми, так как видел, что все жертвы будут напрасны, а батальон и без того сильно поредел. Булах стоял под аркой глубоких домовых ворот среди сбившихся в этой трубе бойцов. Надо было быстро отходить дворами, чтобы не оторваться от полка, но люди стояли, подавленные горем: комбат лежал на мостовой, может быть, убитый, может быть, тяжело раненный, а к нему нельзя подступиться.
— Гриша, друг наш дорогой! — с отчаянием в голосе закричал Булах, выглядывая из ворот. — Прости нас, но мы не в силах тебе помочь. Эти дьяволы бьют из пулеметов кинжальным огнем. Гриша, друг, ты слышишь? Мы вынуждены уходить. Клянемся, что никогда ее забудем тебя. Прости, родной!
Гриша Мендус не отозвался. Всех своих героев мы хоронили с почестями, а вот с Гришей получилось нехорошо. Он лежал на булыжной мостовой в том же стареньком пиджаке, в котором ушел из дому, в изодранных полуботинках, которые раздобыл уже осенью, когда стало слишком холодно ходить босиком.
У себя в Скадовске он был грузовым извозчиком — возил в порт пшеницу для погрузки на иностранные корабли. У нас в полку командовал взводом, ротой, а под конец батальоном, но по одежде его все принимали за рядового бойца.
— Такой уж он человек — лично для себя ему никогда ничего не нужно, — говорили о Грише Мендусе в полку. — Он даже шинели себе не взял, сказал, что она ему ни к чему, — есть пиджак.
Никого нельзя было обвинять в том, что тело нашего комбата осталось в Киеве. Однако все в батальоне чувствовали себя виновными. Как будто можно было что-то сделать, но сделано это не было.
Спустя два месяца, когда мы снова вступили в Киев — на этот раз он был взят прочно, — возле дома с арочными воротами, где погиб Гриша Мендус, собрались все его друзья и земляки. Была еще какая-то надежда, что удастся найти хотя бы останки и захоронить со всеми воинскими почестями. Но и эта надежда не сбылась. Опрошенные нами дворники и жильцы окрестных домов сказали, что тут было подобрано несколько убитых и что они помнят одного в плохоньком пиджаке и полуботинках с обмотками. Он будто еще дышал, когда его подобрали проживавшие в этом квартале студенты-медики. Никто не думал, что он выживет, — пуля попала в висок, — но все-таки отвезли его в больницу.
Мы нашли этих студентов. Они показали нам больницу, в которую был доставлен наш комбат. Однако там не осталось никаких следов Гриши Мендуса.
— Чего кислые такие? Эх вы, вояки, прости господи… А ну-ка сейчас же бросьте нюниться — не к лицу это вам, орлы днепровские! — говорил комполка Васильев, обходя подразделения, опять оказавшиеся на своих старых ирпеньских позициях, в грязи чуть ли не по колено.
Ночью слегка примораживало, а днем всюду текло, сочилось, везде чавкало болото. Падал мокрый снег. В землянках непрерывно топились печи. Ветер трепал и разносил по позициям серый, как дождевые облака, дым. Люди грудились у печей, чтобы просушить хотя бы портянки.
Разные были мнения относительно нашего наступления на Киев и отхода назад. Многие обвиняли командование в напрасных жертвах:
— Надо было столько людей положить, чтобы снова в то же чертово болото залезть! Мало мы тут сидели в воде?! Скоро морозы начнутся — что мы, зимовать тут будем, что ли, на этой проклятой Ирпени? От тифа никакие окопы и блиндажи не спасут. Вон он как косит людей. Всюду берет на прицел и разит без промаха.
Политруки приносили в землянки газеты, и какой-нибудь боец пограмотней — из пулеметного расчета или батареи — читал вслух сводку о положении на фронте. После этого разговор принимал иное направление:
— Значит, Семен Буденный под Воронежем окончательно добил Мамонтова?
— И Орел снова красный!
— Ура, хлопцы. Наши всюду верх берут.
Конец октября прошел у нас довольно спокойно — санитары увозили в тыл только заболевших тифом. А в первых числах ноября на позиции полка вдруг обрушился шквальный огонь белогвардейских батарей и дроздовские батальоны пошли в психическую атаку.
Офицерские цепи выходили из леса, стройно шагали к реке с винтовками наперевес. Спускаясь с крутого берега, замедляли шаг, будто опасались входить в холодную воду, и в этот момент наши пулеметчики открывали огонь. От четкого боевого порядка дроздовцев ничего не оставалось. Но за первой беспорядочно отхлынувшей цепью вырастала вторая, за ней — третья… Потом новый шквал артиллерийского огня и следом — новая атака.
Несколько дней продолжались редкие по упорству бои. Вместе с дроздовцами бросались в атаку какие-то дружинники с белыми повязками на рукавах. Среди них были даже мальчишки в гимназических шинелях.
Собрав все что мог, генерал Май-Маевский пытался во что бы то ни стало прорвать наш фронт под Киевом и соединиться с белополяками Пилсудского, которые стояли у Коростеня, угрожая нам ударом с тыла. На участке одного нашего обескровленного в боях батальона ему удалось это осуществить, но с помощью соседнего полка прорыв вскоре был ликвидирован. Потом мы получили сильное подкрепление — батальон красных курсантов, железная стойкость которого поразила противника. Наиболее честные из белых офицеров откровенно заявляли:
— Подобной стойкости мы не видели на своем веку и, как русские патриоты, должны преклониться перед ней.
Завалив трупами своих солдат и дружинников крутой лесистый берег Ирпеня, Май-Маевский утихомирился. Он вынужден был отказаться от дальнейших попыток соединиться с войсками Пилсудского: положение на центральном участке фронта складывалось такое, что под Киевом белым стало уже не до атак, — начиналось повальное их бегство на юг.
Наш уменьшившийся почти наполовину полк до середины декабря бессменно простоял на своих ирпеньских позициях, а потом пошел вперед, ломая слабевшее с каждым часом сопротивление врага. И не слышно было, чтобы кто-нибудь роптал, что мы воюем без отдыха, не можем помыться, постираться, привести себя в чувство. Все рвались вперед и радовались:
— Дожили наконец до веселой поры! Теперь надо только не давать белым передышки, гнать их до Черного моря. Если не будем мешкать, к весне закончим войну и вернемся домой.
Прошли через Киев и дальше до Фастова, без остановки преследуя отступающих на юг деникинцев. Впереди была прямая дорога на Николаев и Херсон — знакомый уже путь, по которому мы летом шли на север. И вдруг — приказ: вернуться всей дивизией в Киев для несения гарнизонной службы.
Когда этот приказ объявили по ротам, полк потрясла буря негодования.
— За что нам такое наказание? — кричали бойцы.
Напрасно командиры и политруки пытались убедить людей, что гарнизонная служба в столице Украины — почетное дело, которое можно доверить далеко не каждой дивизии. Для людей, сделанных из