— Прощай, Тосенька, — сказал он тихо.
— Нет, до свиданья!
Оба улыбнулась с грустинкой.
— А Ваня так и не пришел, — сказал Федор. — Наверно, что-нибудь случилось.
Но в тот момент, когда раздался гудок отправления, показался Ваня Крючков, он мчался, задевая провожающих, вдоль вагонов, и на бегу извиняясь.
— Федя! Федя! — закричал он. — До свидания, Федя!
— До свидания, Ваня!
Ваня говорил, ускоряя шаг вслед за отходящим вагоном:
— Письмо получил от дяди Степана: Андрей Михайлович опять водочкой стал забавляться. Ты ему напиши письмо. А я поеду домой на каникулы, посмотрю там. Потом напишу.
Ваня отстал. Федор крикнул ему:
— Пришли мне дядино письмо! Почитаю…
И Федор снова смотрел на одинокую Тосю и прощально мелькающий в ее руках платочек. Он сорвал с головы фуражку и махал ею до тех пор, пока Тосю не стало видно.
— До свиданья, до свиданья… — шептал он. — До свиданья, Тосенька!..
Поезд уже скрылся за поворотом, а Тося все еще стояла и смотрела в ту сторону, куда уехал Федор. Ваня подошел к ней. Она торопливо вытерла глаза и по привычке поправила волосы у висков.
— Ну что ж… пойдемте, Тося? — спросил Ваня.
— Пойдемте, — ответила она.
С вокзала они пошли рядом. Пожилой извозчик крикнул им с козел:
— Молодых супругов могём прокатить! До центра — один полтинник!
Ваня посмотрел на него уничтожающим взглядом и погрозил кулаком. Извозчик презрительно махнул кнутовищем, сплюнул в их сторону и произнес тихо, но так, чтобы они услышали:
— Должно, в кармане вошь на аркане да блоха на приколе.
— Не надо связываться, — сказала Тося Ване и взяла его за руку, — Не надо.
Ладонь Тоси была теплой и мягкой. А своя грубая рука казалась Ване твердой, как кусок подошвы. Он осторожно высвободил свою ладонь, но теплоту Тосиной руки ощущал еще долго. Они пошли по Советской улице, не по тротуару, а краем мостовой, чтобы не толкаться среди людей.
— Вам жаль Федора? — спросила Тося.
— Федора? — удивленно переспросил Ваня, — Его жалеть нельзя. Таких людей не жалеют.
— Я вас не понимаю, Ваня, — удивилась и Тося.
— Не всякая жалость хороша. Уверен: Федор терпеть не может жалости к себе… Жалеть можно мокрого котенка или утопающего щенка. А раненого льва — нельзя. Таким львом можно только восхищаться, его смелостью, силой, любовью к свободе. И его…
— Вы хорошо говорите, Ваня, — с легкой усмешкой перебила Тося. — Я спросила о другом: жаль расставаться с Федором? Я просто не сумела точно выразиться. Я всегда не умею выражать мысли хорошо. А вы умеете.
— Куда там! — презрительно сказал Ваня. — Всю жизнь не выезжал из деревни. И поезд-то увидел впервые только три года назад… А с Федором, конечно, расставаться жалко. Только это — ненадолго. Кончим вот учиться и куда-нибудь — вместе, вдвоем…
— Втроем, — поправила Тося.
— То есть… Да! Ведь нас теперь трое: вы с Федором и я. Ну, значит… втроем… Только он-то окончит на год раньше меня.
— Вот мы и дошли, — сказала Тося и присела на скамеечку у своего палисадничка. — Сядем, Ваня. Мне не хочется оставаться одной. А вы какой-то… колючий сегодня… Побудем вместе.
Ваня присел и закурил цигарку.
— А вы, правда, хорошо сказали насчет жалости, — сказала Тося.
— Хорошо или не хорошо, но так думаю.
— А я почему-то никогда об этом не думала, — с грустью сказала Тося.
— Надо думать, — коротко и отрывисто, даже чуть неприязненно отрезал Ваня.
Он никогда не мог хитрить. А сейчас ему показалось, что Тося полюбила Федора из жалости. Но когда пристально посмотрел на нее и их глаза встретились, он смутился от своих мыслей и покраснел. «Должно быть, я все-таки порядочный подлец», — подумал он и разозлился теперь на самого себя.
— Что-то вы, Ваня, покраснели? — спросила она в упор.
— Ну и что ж? — почти грубо ответил он и ожесточенно растоптал цигарку. — Обкурился, вот и… покраснел.
— Правда?
— Лгу, конечно.
— А вы не лгите.
— Иногда невозможно не лгать. — И он совсем помрачнел.
Говорить, казалось, больше не о чем. Он снова завернул цигарку, и Тося заметила, как у него чуть- чуть дрожат пальцы. А раньше никогда не замечала, не было такого.
— Обкуритесь опять, — сказала она.
Он не ответил.
— Скажите, Ваня… вы кого-нибудь… любите?
Он порывисто встал, посмотрел на Тосю, зло отрубил:
— Никого я не люблю. Никого! — И пошел от Тоси.
Она смотрела ему вслед. От нее уходил друг Федора, широкоплечий и пружинистый парень. «Будет ли он и мне другом?» — подумала Тося. Потом еще мысль: «И что это с ним стряслось? Какой-то совсем- совсем другой стал. И грубит. Федя уехал, а друг грубит». Сначала у нее задрожали губы, потом она часто- часто заморгала, лицо вспыхнуло, и непослушные блестящие бусинки выступили в глазах. Так начинают плакать дети. Что-то обидное было в поведении Вани. А ведь она привыкла его уважать. И вдруг молнией ворвалась догадка!
— Ваня! — окликнула она.
Он остановился, обернулся и спросил:
— Ну?
— Вернитесь! — почти приказала она.
Ваня подошел к ней, но не сел. Тося встала и, приблизившись к нему так, что он ощущал ее дыхание, срывающимся голосом заговорила:
— Слушайте… Я люблю Федора за то, что… его люблю. Не знаю, за что его люблю, но — навсегда, вечно… Я узнала ваши мысли… И ваше чувство ко мне тоже… поняла. Так вот: если вы хотите скрыться под грубостью… Если вы… Если вы не можете быть мне просто другом, то… убирайтесь к черту! — выкрикнула она и, закрыв лицо, убежала в комнату.
А Ваня тихо поплелся в общежитие. Он всего мог ожидать, но только — не этого. Маленькой тигрицей Тося защищала свою любовь. Он помнил ее глаза, наполненные слезами и неистовством, он не ожидал того, что эта хрупкая девушка, с кудряшками у висков, обладает такой силищей и прямотой. «Кого надо жалеть? Ее-за то, что я обидел? Или меня — за то, что она влепила мне моральную пощечину? Наверно, надо жалеть меня. Так тебе и надо, Иван-болван!»— думал он, распиная себя. Он шел в раздумье, не замечая окружающего. «Ага, Иван-болван, понял? — спрашивал он себя уничтожающе. — Понял, что значит любить по-настоящему?» Мысленно он назвал себя и предателем друга, и обманщиком, и грубияном. Так он и не заметил, как вошел в парк и сел на скамейку. Потом взялся за голову обеими руками и тихо простонал:
— Разве ж я виноват!
Так он и сидел до вечера. За один только день Ваня сгорел. Он не потушил любовь, а сгорел. Лицо его осунулось, взгляд стал серьезнее и мужественнее, он стал старше, чем был, и он стал чище, чем был.
И все-таки тепло Тосиной руки все еще тлело на его руке. Теплилась последняя искра, то вспыхивая, то погасая. Так догорает уже обуглившаяся бумага: бегают искорки по черноте, кажется, возникают