Вдруг я вижу всё это в последний раз? Яхту с турецким флагом, как всегда зачаленную у длинного пирса, полосу ещё пустого пляжа со стеной сосен на заднем плане, горы.
Ничего! Пока жив, пока пишу первую часть Большой книги, работа, как плот, будет нести меня над всеми катастрофами и болезнями изо дня в день навстречу тебе.
И ты тоже потихоньку, но всё заметнее начинаешь двигаться навстречу тому, что пишется на этих страницах. Сегодня, направляясь вслед за мамой мимо терраски, вдруг обернулась, опять крикнула:
— Папа! Пиши свою книжку хорошо!
Я вскочил, даже отдал честь, мол, будет исполнено. А ты стрекотнула по тропинке к ожидающей в отдалении матери.
Грохочут цикады. Не работается. Нельзя делать слишком больших перерывов. Поездка на Родос сорвала привычный ритм. Томит нелепое желание вернуться с терраски в комнату, еще раз глянуть на вчерашнюю красную кисточку, а потом пойти и взглянуть на хозяина лошадки по имени Муслюм.
В конце концов, вместо того, чтобы исполнить твоё приказание, я выхожу из тенистого, прохладного бунгало, где тихо гудит кондиционер, в пятидесятиградусный зной. Не без труда пролезаю в длинную щель бетонной ограды, отделяющей наш сосновый рай от раскалённого асфальта пустынной улицы. Чуть выше в гору, по рассказам Марины, находится вход в сад отеля, где в сарае живёт лошадь и прыгают кролики.
Иду в короткой тени оплетённых плющом заборов и думаю о том, как повелительно определила всю жизнь Йовайши встреча с Далай–ламой, красная кисточка. Так или иначе, ему, Льву Владимировичу, повезло. Исследовал, быть может, самое волнующее, что есть в человеке. То, что назвали словом «интуиция».
Только прислоняюсь отдохнуть к стволу высокой пальмы, бросающей тень на асфальт, как с радостью слышу – приближается автомобиль. Поднимаю руку, прошу остановившегося водителя, чтобы подбросил немного вперёд, до входа в отель.
Тот неожиданно открывает дверцу со своей стороны, вываливается из машины и исчезает. Сразу становится не виден. Через секунду, обогнув капот, подползает ко мне на обрубках ног с приделанными подошвами из толстой кожи. Манит за собой. Отпирает ключиком багажник. Там в раскрытой коробке рядком уложены странноватые штуки. Не сразу соображаю, что это – пластиковые крючки для одежды, выполненные в виде мужских членов.
— Что ж… Каждый промышляет, как может, – бормочу я, отшатываясь.
Несчастный инвалид захлопывает багажник, уезжает дальше искать покупателей. А я поднимаюсь по раскалённой, как сауна, улице, стараюсь жаться к тенёчку от высокой белёной стены. Она навкось рассечена глубокой трещиной.
Слепящая стена. Трещина.
Меня отбрасывает назад во времени. Больше, чем на шестьдесят лет назад.
Сейчас мне шесть или семь лет. Я приостановился у такой же, нет, у этой самой пышущей жаром стены с трещиной, со свисающим сверху завитком плюща. Это Евпатория, это стена детской библиотеки, из которой я вышел. Жюль Верн «80 тысяч лье под водой», «Сказки братьев Гримм» и – хорошо помню! – целых два номера еще дореволюционных иллюстрированных журнала «Вокруг света». Тащить это богатство тяжело, неудобно, но я, пользуясь добротой старушки–библиотекарши, в очередной раз пожадничал.
Двигаюсь здесь, в Турции, дальше вдоль стены, и одновременно иду в Евпатории, в Крыму, больше шестидесяти лет назад, куда мама привезла меня на грязи лечить ногу – последствия полиомиелита. Через день ездим на летнем трамвайчике с полотняными стенами в Майнаки. Там по деревянному, заляпанному помосту санитарка проводит меня под зонт, укладывает на топчан, обкладывает до бедра больную ногу черной вонючей грязью, в которой густо снуют какие–то целебные синие и красные червячки. Надо лежать, обливаясь потом, кажется, час. Потом та же санитарка уводит с солнца в тень душевой, где тебя обмывают из шланга тоже якобы целебной рапой – чудовищно солёной водой из лимана.
Насмотрелся же я там уродств, детей–калек! Материнского горя! Может быть, поэтому так хотелось уйти в иную действительность вместе с героями Жюля Верна или Майн Рида. Может быть, поэтому я так рано научился читать. Утром и на закате мама водила на море. Научился плавать, вместе с греком– лодочником дядей Костей грести, ловить самодуром ставридок, барабулек… Твоя бабушка Белла побаивалась за меня: ни плавать, ни ловить рыбу она не умела. Вынимала меня из лодки, целовала, говорила: «Учись, учись быть сильным, сыночек!» Порой у неё вырывалось: «Что с тобой будет, когда я умру?..» Ей было тогда то ли тридцать пять, то ли тридцать шесть.
Трещина в высокой ограде осталась позади, тащусь, уже теперешний, и думаю: «Никочка– Вероникочка, а что будет с тобой, когда меня не станет?»
Витая решётка полуоткрытых ворот в душную зелень парка, кипарисы, цветущие кусты олеандров. Справа за ними сарай, возле которого стоит тележка с тентом, отороченным красными кисточками, бубенчиками.
Их много, слишком много, этих уникальных кисточек. Ширпотреб мистики. Подхожу, трогаю их, задеваю за один из колокольчиков. Из темноты сарая выглядывает человек. Усталый, усатый. Вопросительно смотрит. Тычу в себя пальцем, говорю, что я – отец Ники, повторяю по–турецки – ата Ника. Ата.
Улыбается, кивает. Тотчас выносит из глубины сарая табуретку с сиденьем из соломы. Я благодарен ему, но, прежде чем сесть и вытянуть ноги, захожу в сарай, разглядываю жующую сено лошадку Муслюм, белых кроликов в большой проволочной клетке. Тень. Сладковатый запах навоза, увядшей травы. Кажется, впервые оказался там, где ты уже побывала, а я ещё не был.
Блаженствую, сидя на табуретке у двери, благодарно принимаю из рук возчика пластиковый стаканчик с холодной водой, налитой из пластиковой же бутыли.
— Якши? – спрашивает он.
— Якши! Спасибо.
— Ника–Вероника якши! – улыбка освещает его усталое лицо.
Он тоже тычет себя пальцем в грудь:
— Мамуд!
— Махмуд?
— Махмуд–Махмуд, – соглашается он и вдруг воздевает руку куда–то к горам, пригибается ко мне, пытаясь в чем–то убедить.
Минут через тридцать я, к собственному изумлению, сижу, свесив ноги, на тележке вместе с Махмудом, управляющим лошадью. Красные кисточки тента покачиваются над головой, позванивают бубенчики.
Муслюм, кажется, сама знает дорогу. Такое впечатление, что возчику и не нужно её направлять. Она бодро тянет тележку вверх по закоулкам между оградами. Кроме нас она везёт ещё и большое пластиковое ведро, набитое перемешанными со льдом морскими рыбинами. Придерживая его, приятно ощущать прохладу и запах моря.
Может позволить себе человек на отдыхе какое–нибудь сумасбродство? Сколько я понял, Махмуд пригласил меня прокатиться с ним в горы к родственникам. Он везёт им пойманную сетями рыбу, чтобы в качества ответного дара получить то ли барана, то ли его часть.
Собственно говоря, это уже второе моё сумасбродство. Первое – поездка на Родос. Но теперь Марина будет волноваться. Даже записки не оставлено… Вернутся они с моря, из бассейна – куда делся? В самую жару. Да ещё дверь не запер.
Хоть спрыгивай с тележки и чапай обратно. Поздно. Мы уже в горах. Безлесных. Покрытых по серо– жёлтым склонам, словно узорчатой вышивкой, пучками кустов.
Безоблачное небо, крутые волны горных вершин над головой, полузабытый цокот копыт по щебёнке дороги. У нас в России возчик затянул бы какую–нибудь песню, затеял бы разговор. Махмуд молчит, как молчат горы. Только кузнечики стрекочут вдоль края дороги, да какие–то птички с писком внезапно прошмыгивают перед глазами.
Сижу, ссутулясь, в обнимку с ведром. Меня, наверное, можно принять за какого–нибудь турецкого