Когда бессонница, даже короткая апрельская ночь кажется долгой, как жизнь.
Молился и ощущал ни с чем не сравнимый страх того, что слова мои остаются пустыми словами. Что меня не слышит Тот, к Кому я обращаюсь…
(На самом деле Бог меня слышал. Тому свидетельство то, что ты держишь в руках эту книгу. Бог слышит всегда.)
Ближе к рассвету, когда оранжерейка с цветами и стена против изголовья моей тахты озарились первыми лучами солнца, встающего откуда–то из–за Марьиной рощи, из–за стадиона «Динамо», Бог, явно, чтобы приободрить меня, прислал под окно весело чик–чирикающую стайку воробышков.
…Вот так же ошалело чирикали воробьи в ту весну, когда я, наконец, кончил школу, заранее, не дожидаясь выпускного вечера, выпросил аттестат зрелости. Нёс домой свёрнутый в трубочку плотный листок бумаги, где по всем так называемым точным наукам красовались из милости поставленные экзаменаторами тройки, по гуманитарным – пятёрки. Правда, и по немецкому была не заслуженная мною тройка. (Через много десятков лет, находясь в Германии, в Веймаре, в подвале дома Лукаса Кранаха Старшего, поймал себя на том, что более или менее свободно спорю на философские темы с человеком, не знающим ни слова по–русски! Когда я это осознал, со мною был шок. И вообще то была очень странная, очень милая история. Ты ещё услышишь о ней.)
…Кажется, никогда до окончания школы не был я так счастлив – надо же, просыпаясь весенним утром, знать, что больше не нужно тащиться с учебниками и тетрадями в суетный муравейник, где все тобой помыкают. Заставляют получать знания, большинство из которых тебе заведомо не нужны.
Никогда не забыть солнечного утра одного из последних майских дней 1949 года. То, о чём ты сейчас прочтёшь – самое важное событие моей жизни. Сокровенное. В книге «Здесь и теперь» я о нём упоминаю.
Проснувшись, лежал, закинув руки за голову, помню, думая о том, что после четвёртого класса хорошо бы разводить детей по специальным школам (по выявившимся интересам) или развить систему экстерната, чтобы без нудоты ежедневного хождения в школу в течение целых десяти, а в моём случае одиннадцати лет, можно было просто заниматься дома, используя те же учебники и пособия. Сдавать экзамены за два, а то и за три класса в год. В конечном итоге, невелика премудрость. Была бы возможность проявить волю, вкусить азарт самостоятельного преодоления трудностей.
Родители ушли на работу. Хорошо было лежать, глядеть в наше огромное окно, полное голубого, слепящего неба. Слышать отдалённый бой курантов Спасской башни Кремля, а со двора – чириканье воробьёв, воркование голубей.
Было такое же утро, как сейчас. Только там, в нашей прежней комнате на Огарёва, я лежал лицом к окну. Справа на стене висела карта земных полушарий, слева у стены стоял дивной красоты буфетик красного дерева – ещё одна из немногих вещей, оставшихся от маминой мамы.
Вдруг в глубине неба возникла сияющая точка. Она неслась, увеличиваясь, прямо на меня. Тогда я хорошо видел. Видел, как эта точка становится раскинувшим руки человеком, летящим сюда. Не разбив стекла, без всякого ущерба для себя пролетает сквозь окно, становится на ноги возле буфета. Испытующе смотрит прямо в глаза.
Слежу, затаив дыхание.
А светящееся существо всё так же, с немым вопросом глядит в глаза, проходит мимо к карте полушарий. Медленно скрывается в стене, напоследок снова обратив ко мне измученное лицо… Точно такое же, какое я увидел впоследствии на Туринской плащанице.
Было чёткое ощущение того, что за мной пришли, а я оказался не готов.
Страшно было бы кому–нибудь рассказать о происшедшем. Даже самые близкие люди сочли бы меня сошедшим с ума или, что ещё обиднее, лгуном, фантазёром. С каждым днём событие всё глубже погружалось внутрь меня, становясь сокровенной точкой отсчёта…
— Нет, папа, сейчас я тебя поцелую только маленьким поцелуем. В лобик. А когда побреешься – большим, в щёку.
Действительно, за эти четыре или пять дней из–за того, что не могу без боли стоять у зеркала, покрылся седой, колючей щетиной. Длинной, почти как у дикобраза.
(В горах, окружающих Душанбе, эти животные водятся во множестве. Во всяком случае, водились лет двадцать пять назад, когда местный оперный артист брал меня с собой на ночную охоту. В тридцати минутах езды от его дома. Идём горной тропой, светим фонариками. Вдруг навстречу сверкание красных глазок, как стоп–сигнал у автомашины. Сухое шуршание длинных игл. Тут–то и надо стрелять. Я всегда отводил ствол его ружья в сторону. И певец перестал брать меня с собой на охоту.)
Сегодня побреюсь. Утром, перед тем как уйти, Марина затянула на мне выше трусов купленный вчера в аптеке пресловутый противорадикулитный пояс. Дорогой. Американский. Чувствую себя в нём, наверное, как дамочка начала двадцатого века, затянутая для красоты форм то ли в так называемую грацию, то ли в полуграцию. Надел сверху спортивный костюм. Передвигаться можно. Даже без палки. Можно дойти до ванной, начать бритьё.
С этим самым бритьём связан, как ни покажется тебе странным, один опасный, поворотный момент в жизни того, вырвавшегося наконец из школьного капкана худого, густоволосого юноши, каким был я накануне решительного, давно задуманного шага – подачи анкеты и стихов на творческий конкурс в Литературный институт им. Горького.
…Как–то поздно вечером одна из соседок раздражённо затарабанила в дверь комнаты. Громко крикнула:
— Володю к телефону!
Я направился в дальний конец коридора, где под висящим на исписанной стене аппаратом раскачивалась на длинном шнуре трубка.
— Спишь? Дрыхнешь? – набросился на меня А. М. – Или стихи сочиняешь? Короче говоря, помнишь, говорил, любишь Аркадия Райкина? Любишь?
— А в чём дело?
— Завтра в шесть часов вечера знаменитый артист со своей женой ждут нас у себя в номере гостиницы «Москва»! Чтобы мы с тобой предложили им идею или сразу целый сценарий принципиально новой программы. Ибо всё прежнее великому человеку обрыдло, и он находится в творческом кризисе. Ищет новых молодых авторов.
— Я–то тут при чём?
— Не спи ночь, роди идею. От тебя на данный момент больше ничего не требуется. Попробуй! Чего тебе стоит? Заработаем кучу денег.
Это «чего тебе стоит?» меня подкупило. Посещая с мамой ежегодно гастрольные спектакли Ленинградского театра миниатюр, я прекрасно знал райкинский репертуар, блестящие номера с мгновенной сменой масок, перевоплощением артиста в бюрократа, других отрицательных персонажей – пьяницу, домоуправа, прочую мелкую сошку. Были и пошлые, недостойные с моей точки зрения шутки, когда мой любимый актёр с красивой седой прядью надо лбом выходил с указкой к висящей на занавесе табличке с сокращённым названием театра – МХЭТ, расшифровывал его слева направо. Будто некая жена в антракте возле буфета говорит: «Мне Хочется Этого Торта». Затем Райкин вёл указкой наоборот, справа налево по надписи, расшифровывал ответ: «Терзай, Эксплуатируй Худосочного Мужа».
К моему удивлению, в зале смеялись. Аплодировали. Я озирался, смотрел на зрителей. Не нужно было обладать большим жизненным опытом, чтобы увидеть среди хохочущих лиц всё тех же бюрократов, пьяниц, блатмейстеров, которых всегда вроде бы высмеивал Райкин.
В ту пору я был уверен, что искусство может коренным образом воздействовать на жизнь, изменять её.
Дождавшись, когда соседи окончательно покинут кухню, разойдутся по комнатам спать, я распахнул окно, чтобы выветрить все накопившиеся за день запахи, и опустился с блокнотом на табурет возле нашего