накрытого клеёнкой столика. Несколько раз за ночь ко мне приходила обеспокоенная мама. Я отмахивался от чая с сухариками, от предложенного яблока. Торопился развить на бумаге идею совершенно нового спектакля, опирающегося на талант Райкина, на его возможности перевоплощения.
Ты спросишь: «А при чём тут бритьё?» Потерпи немножко, скоро все объяснится. Точно так же мой друг А. М. ни за что не хотел мне сразу ответить на вопросы, где он познакомился с Аркадием Райкиным, и как он сам собирается участвовать в осуществлении моей идеи, которая привела его в восторг.
— Главное – канва! – сказал он, входя вместе со мной в вестибюль гостиницы «Москва». – А уж остальное запросто раздраконим!
Мы поднялись лифтом на тот этаж, где располагались номера «люкс». Всё больше робея, шли длинным коридором по коврам мимо тумб с антикварными золочёными вазами.
— Теперь не нужно будет делать вуалетки, – шепнул А. М. – Купим с матерью билеты, поедем в Одессу вспоминать детство.
— А Смеляков?
— Твой идейный враг съехал. То ли женился, то ли получил квартиру от Союза писателей.
…Мы постучались и вошли в большой, из нескольких комнат, номер, где стояли поразившие меня кресла в белых чехлах. На них нас сразу и усадила женщина, что называется, со следами былой красоты. Это и была Рома – жена Аркадия Райкина, который тотчас явился из соседней комнаты, с улыбкой пожал руки каждому, уселся поодаль на диван, тоже покрытый белым чехлом, и, не теряя времени, сказал:
— Выкладывайте, братцы. Я вас слушаю.
Чем дольше я рассказывал о своей затее, тем больше хмурело лицо артиста, тем сильнее освещалось радостью лицо его жены, сидевшей на диване рядом с ним.
Теперь, через столько прошедших лет, мне вовсе не хочется распространяться о своём замысле. Честно говоря, даже стыдно о нём вспоминать. Могу лишь сообщить, что на сцене должен был стоять некий волшебный прибор вроде стеклянной будки. Человек, вошедший в неё, поневоле начинал безудержно нести то, что он на самом деле думает. Боролся с собой, пытался заткнуть себе рот. Но правда рвалась наружу.
Изложив сей нехитрый принцип, я начал перечислять придуманных за ночь персонажей. Тут Райкин беспокойно забегал по комнате. Знаменитая белая прядь растрепалась. Красноречивейшим, умоляющим жестом зачем–то указывал он на углы помещения, на хрустальную люстру, на всё вокруг. Наконец, выбежал из гостиной.
Я заткнулся.
— Мальчики, дать вам кофе или так пойдёте? – спросила Рома, явно сочувствуя нам.
— Так пойдём! – в сердцах отозвался я. Мой приятель был удручён больше меня. Оказалось, накануне днём после матча в шахматном клубе какой–то гроссмейстер, которого мой А. М. обыграл, пригласил его пообедать в актёрский ресторан ВТО на улице Горького, где познакомил с Райкиным. Тот стал плакаться, сетовать на отсутствие свежего драматургического материала.
— Трус! Трус твой Райкин! Так и будет всю жизнь разоблачать управдомов!
Мы спустились в вестибюль главной гостиницы страны, и нам стало жаль так быстро покидать заповедный мир, где одетые в ливреи швейцары проносили кожаные чемоданы гостей, где звучала иностранная речь, красавицы приобретали косметику, а в табачном киоске мы смогли купить по пачке невиданных ранее сигарет «Тюлипан». (Именно так было напечатано на коробке.)
Для того, чтобы окончательно смыть горечь неудачи, мы, подсчитав наличность, решили зайти здесь же в знаменитую парикмахерскую, которую посещали не столько постояльцы гостиницы, сколько пижоны с улицы Горького.
…Сейчас я бреюсь, покряхтывая от боли в стянутой плотным резиновым поясом пояснице. И дивлюсь тому, как ярко, стремительно разворачивается прошлое…
Ничего у меня не болит. Молодой, сердитый, сижу рядом с приятелем в глубоком, тоже зачем–то покрытым белым чехлом кресле.
Очередь велика. Вернее, очередей несколько. Гурманы бритья и стрижки стремятся попасть только к определённым, «своим» мастерам. Заглядывают к ним в святая святых, записываются, потом терпеливо листают разложенные повсюду газеты и журналы, курят.
— Заранее скажи, чтобы не освежали. Здесь одеколонят «Шипром», дерут за это больше, чем за всю брижку.
— Ладно. Гляди, прёт без очереди, – кивком показываю приятелю на тучного человека, неспешно продвигающегося через зал.
— Эй, куда? – вскакивает мой А. М. – Очередь надо занять.
Присутствующие поднимают глаза от газет и журналов.
Человек приостанавливается, оборачивается, спокойно вынимает из внутреннего кармана пиджака какое–то удостоверение, издали показывает всем, сообщает:
— Депутат Верховного совета.
— Ну и что?! – громко спрашивает А. М. – Слуга народа. Должен быть сзади всех!
В зале ожидают парикмахерских услуг в основном серьёзные, взрослые люди, с планками орденов, директора заводов, полковники и генералы, а также набриолиненные пижоны. Все они дружно смеются.
— Идём отсюда! – хватаю его за руку, вытаскиваю из парикмахерской, из гостиницы.
…Через несколько дней с трудом дозваниваюсь в газету «Правда» заведующему отделом литературы и искусства с просьбой принять меня по срочному, государственному делу. «Ну, если по срочному, государственному… Сколько вам лет? Что ж, заходите…» – приглашает он не без доброй иронии.
И вот секретарша пропускает меня в большой кабинет, где за очень большим столом чуть виден щупловатый, рано поседевший человек. Привстаёт. Протягивает руку, предлагает сесть напротив.
Выкладываю перед ним листок бумаги с напечатанным на пишущей машинке текстом стихотворения «Слуга народа».
То, что произошло дальше, вкратце описано в книге «Здесь и теперь». То, как, прочитав стихотворение, он вдруг отключил из розеток все телефоны, запер изнутри дверь кабинета (и сделался всеми этими действиями похож на Аркадия Райкина), как начал хвалить меня, мой талант. Особенно понравилась ему строчка «…и парикмахер запорхал над ним в полёте бреющем». После чего стал просить меня «никогда никому не показывать этого стихотворения. И не писать больше ничего подобного, ибо я обязан ответственно отнестись к своему будущему…»
Несколько ошарашенный, я зачем–то сказал, что собираюсь поступать учиться в Литературный институт, уже взял там анкету. Это сообщение привело его в такое замешательство, будто я признался в намерении совершить нечто чудовищное. Укоризненно покачивая головой, он отпер кабинет и отделался от меня. Забыв вернуть стихотворение. Уверен, что добрый человек тут же сжёг его в пепельнице. Или в туалете.
Для меня и многих моих товарищей–поэтов улица Правды, по которой я тогда вышел на Ленинградский проспект, была и навсегда осталась дорогой убитых надежд. Убитых самим существованием серой, давящей глыбы редакционно–издательского комплекса, безразлично–тупых сановных зданий постройки сталинских времён, цинизмом самого названия улицы, когда всё вокруг пропитано вонючей ложью…
Борясь с ощущением безнадёжности, в тот же вечер принялся я заполнять анкету для института. «Всё равно не примут, – думал я, – так нате вам!» Против графы национальность крупными буквами написал «еврей», против графы профессия – «поэт»…
За этим занятием застал меня вернувшийся с работы отец. Он успел углядеть, чем я занимаюсь, попытался схватить анкету, изодрать ее в клочья. С анкетой в руках я побежал от него вокруг стоящего в центре комнаты обеденного стола. Между прочим, того самого, за которым мы и сейчас собираемся на кухне.
— Несчастье! – кричал папа Лёва. – Несчастье в нашем доме! Вместо того чтобы стать инженером, как я, хочет бедствий на всю жизнь, он не заработает даже на хлеб своим детям! Тебя всё равно не примут, отдай анкету!
— Не примут, тогда зачем тебе анкета? – я продолжал бегать вокруг стола, уворачиваясь от оплеух и