— Ясно, товарищ капитан.
...Мы шли глухим ночным лесом, неприметной, виляющей из стороны в сторону тропой. Впереди — Седельников, за ним мы с Якушевым, сзади — Кузьменко.
Шли долго. Наконец лес кончился, по плечам зашуршал невидимой листвой, царапнул невидимыми сучьями подлесок.
— Выходим, — шепнул Седельников.
Двор Матрены смутно чернел посреди большой поляны. Сквозь одну из ставен еле пробивалась ниточка света.
Убедившись, что все тихо, мы осторожно приблизились.
Седельников взошел на крыльцо, трижды стукнул в крайнее окно. Скрипнули половицы, брякнула щеколда...
Я вошел следом за Седельниковым. Входную дверь за нами закрыли. Невидимая в темноте хозяйка прошла вперед, приоткрыла дверь в избу. Запахло теплом печи, нагретым деревом, кислым тестом.
— Сюда! — шепнул Седельников.
Я натолкнулся на притолоку, шагнул в боковушку, где хозяйка вздувала лампу.
Матрене было лет под сорок. Еще молодое лицо ее, сухое, как говорят — иконописное, приветливо улыбалось над закопченным стеклом лампы.
— Милости просим! — певуче сказала Матрена. — Заходьте, заходьте!
Большие, живые глаза с любопытством оценивали мою новую, в ремнях, куртку, новые диагоналевые брюки, армейские сапоги.
— Мы за хлебом, — сказал Седельников.
— Рановато, — ответила Матрена. — Еще не пекла. Придется обождать.
— Ребятишки-то спят? — спросил я.
— Спят, — сказала Матрена. — Что им сделается?
Мы присели — кто на лавку, кто на застланную рядном постель. Матрена посмотрела тесто, вернулась.
— Курить у вас можно, хозяюшка?
[66]
— Да курите, курите!.. Гляжу, табачок-то у вас городской!
— Вспоминают о нас, хозяюшка... А вы что же, и до войны тут жили?
— И до войны жила.
— Не скучно было?
— За работой скучать некогда. Мы с мужем в колхозе состояли. Не бирюки. А что на отшибе стоим, так муж за лесом присматривал.
— Ну, это иное дело... А колхоз большой был?
— Не то чтобы очень, но и не маленький. Обыкновенный.
— Ну а что теперь с колхозом стало? Как люди живут?
— Какая уж тут жизнь! Хорошо еще, немец гарнизона в Милевичах не держит. Да и то...
— Что «да и то»?
— Да так... Фашист фашистом, а и среди своих гады находятся. Доказывают на тех, кто Советскую власть строил, выслуживаются, иуды... Вон как Герман да Кащобинский!
— Какие это Герман и Кацюбинский?
— Эва! Ими бабы детишек пужают, а вы не знаете? Начальник полиции в Житковичах и его заместитель. Из Залютичей он родом-то, а его заместитель будто бы в прошлом лейтенант. Как немцы пришли, Герман себя и выказал. Всех ведь в округе знает!
— Герман... Не русское имя.
— А он и есть немец. Может, оттого его Гитлер и поставил начальником. Форму полицая нацепил, вместе с помощником своим Кацюбинским пьянствуют, грозят людям... Если, говорят, не будете о партизанах доносить — на столбах повесим. Столбов у нас много, говорят!
— Так... И что же? Боятся Германа?
— Как не бояться? Свои далеко, а он, поди, под боком сидит!
— Понятно... Но вы-то не из пугливых оказались.
Матрена махнула рукой:
— Какая уж героиня! Вижу — голодуете, ну и пеку вот...
Она ушла к печи, долго возилась там, сажала хлебы. Потом вернулась, разрумяненная, пропахшая дымком:
— Скоро управлюсь...
[67]
— Доставляем мы вам хлопоты... Значит, больно худо народ в деревнях живет нынче?
— Смотря где. Там, где немец стоит, — худо. А где нету фашиста — ничего. Хлеб-то припрятали, да и скотинку прирежут, не отдадут полицаям.
— Выходит, сами себе хозяева?
— Почему — сами себе? Так жизнь сложилась, а народ о своей власти помнит... Ждет народ. Ну а кто и в партизаны подался. К вам, значит.
— Однако не все подались, а?
— Не все, — согласилась Матрена. — Иному мужику не под силу уже по лесам и болотам бродить. Да и опасаются за семью. Уйдешь к партизанам, семью и прикончат... Разве не бывало? Бывало! А еще — смущаются...
— Как так — смущаются?
— Да ведь поди разбери, кто нынче партизан, а кто от Гитлера подослан на проверку... На лбу-то у людей не написано, чьи они, верно?
— Верно.
— То-то и оно! Да и не попадешь к вам, слыхать. Сторожитесь вы людей-то.
— Обижаете! Нам тоже не расчет первому встречному доверяться.
— Это я понимаю. Как не понять? Да все ж и честные люди есть.
— Это где же? Уж не в Милевичах ли?
— А хоть бы и в Милевичах! Хоть Пришкеля взять. Или вон Пашку Кирбая из рыбхоза... Не партизаны, а честные.
— Что ж? Может быть... Не подгорит хлеб-то, хозяюшка?
— Не бойся, милый, не подгорит... До войны-то Пришкель в активистах ходил, да и Пашка — серьезный, самостоятельный... Бывало, кто из пограничников приедет — непременно у Кирбаев побывает. Уважали ихнюю семью. Да и то сказать — работящие все, душевные.
— Вот ты говоришь, хозяюшка, работящие, душевные... А нынче-то Пашка где? Небось на немцев работает?
— Куда ж ему податься, милый человек? Как был при рыбхозе на Белом, так и остался. А немцы нагрянули, ну, значит, рыбы требуют... Своих людей там поставили. Не больно-то им противиться будешь, коли жить не надоело.
[68]
— Да, трудное время...
— И не бывало трудней, — с сердцем сказала Матрена.
Вскоре хлеб испекся. Мы нагрузили свой мешок, поблагодарили хозяйку, условились, что придем через день, и покинули одинокий хутор.
Возле леса остановились отдохнуть.
— Запомнили фамилии? — спросил я спутников.
— Пришкель из Восточных Милевичей, Павел Кирбай из рыбхоза. Ну и эта сволочь, Герман с Кацюбинским.