писателя, всего лишь прикарманившего чужую двадцатку? „Это Архиповна тебя сглазила“, – пискнула Юля по телефону, когда я в очередной раз отказался ее принять.
Отмахнувшись, собрал с подоконника рукопись.
Это был тот самый сценарий по которому Режиссер собирался снимать фильм.
Замысел и сейчас мне нравился. В январе 1924 года сибирскую деревеньку Лыковку затопила пурга. Высокий берег оброс пупырчатым льдом, столетние лиственницы лопались от мороза. В избе-читальне при свете колеблющейся свечи, глядя на бородатых сомневающихся мужиков, дул на обмороженные пальцы сотрудник НКВД Никандр Лыков – бритый, но тоже из местных.
„Страна скорбит по причине утраты вождя“, – дул он на пальцы.
„Да как скажешь, – чесал бороду старик Агафон, тоже Лыков. – Только как теперь быть с Богом?“
„Это зачем ты тревожишь несуществующее?“
„Да ты сам посуди, – по-крестьянски просто рассудил Агафон. – С одной стороны, страна скорбит по причине утраты, а с другой, никаких слухов о смерти Бога не воспоследовало“.
„Ты это о чем?“ – Никандр не любил, когда ему втюхивали всякую хрень.
„А вот как рассердится Он, да как спустится с небес, да как отхерачит каждого!“
Один только скотник Гришка (естественно, Лыков) чувствовал себя привольно. С детских лет корешился с Никандром, верил в святое дело.
„Во, глядь! – сказал восторженно. – Вождя потеряли, но плечо прижато к плечу. – Гришка любил выражаться изысканно, потому что целый год провел на заработках в большом городе. – Мимо горя не пройдешь, – указал он на Никандра, – товарищ правильно указывает. Если уж хоронить вождя, то так, чтобы на юру, чтобы вечно стоял перед нашими глазами!“
„Это как так стоял? – встрепенулись мужики. – Кто ж это нам отдаст такого покойника? Троцкий, что ли?“
„А мы не покойника, мы символ захороним! – рубанул воздух находчивый скотник. (Эта сцена очень нравилась Режиссеру. Он собирался снимать ее в трех вариантах: на США, на Европу, и на Остальной мир). – Нам без разницы, кто лежит на юру, лишь бы подавал знаки!“
„Какие знаки?“
„Ну не знаю. Путь к счастью или как там. Чтобы звал, скажем, в будущее!“
„Царь Николашка тоже стоял у нас на юру, – напомнил кто-то. – Ласточка в каменной ширинке гнездо свила. Так ты же сам, паскуда, сунул туда гранату“.
Ночью, распустив крестьян, Никандр и Гришка баловались самогоном.
Мох лез из пазов холодной избы. Жену и детей скотник на всякий случай прогнал к соседям. При свете керосиновой лампы мечтали, как отобьют у классового врага все крестьянские земли, понаставят указателей, как к кому ехать. От и до. Со всею точностью. Километровыми столбами придет в Лыковку лампочка Ильича. Специальную породу лошадей выведем тягловую, имени Ильича, мечтал вслух скотник. Кукурузу того же имени. Будет плодоносить в снегах, как олениха, сама научится отбиваться от воров. Выведем из тайги староверов. Они вот прятались от боев за социализм, теперь пущай его строят.
Во время такой задушевной беседы зашел местный плотник, принюхался, засопел:
„Размеры гроба какие делать?“
„Да самые большие, – откликнулся скотник. – Чтоб всей деревней нести, чтоб каждый бы за край подержался“.
„А напьются, омрачат праздник?“
На такие слова Никандр ответил твердым взмахом руки:
„Самым зрелым гражданам с утра раздадим огнестрельное оружие! Стрелять только на поражение, чтобы впоследствии не путаться в сложных вопросах идеологического перевоспитания“.
„И хорошо бы белых лошадей! – вдохновился скотник. – Животное, а ведь летит, как пурга!“
Концовку будущего фильма Режиссер найти не успел.
Были разные варианты. Мне, например, нравился такой.
Где-то через месяц после состоявшихся торжественных похорон в заброшенную, забытую Богом Лыковку вошел конный отряд. Заиндевелые брови, шашки как лед. Чекисты. Классовые борцы, не знающие пощады.
„Странные вы, Лыковы, – сказал командир, единственным голубым глазом зорко озирая собравшихся. – Манька говорит: хорошо, а Ванька говорит: плохо. Постановляю сейчас же провести необходимые аресты. Это ведь подумать только, до какой дикости докатились: захоронить на юру, в земле, в такой глуши и отдаленности светлый образ вождя!“
„Символ!“ – крикнул кто-то.
„Тем более! – крикнул командир на приведенного и брошенного под ноги его лошади скотника Гришку: – Разоружайся перед партией, гидра!“
„Да я чего? – молил скотник. Голубой глаз над ним так и сверкал. – Я от всей души! Идея ведь у меня. Добрая идея. Кулаки есть? Есть. Староверы есть? Есть. Много? Много. Ну вот и гнать всех на светлую стройку социализма. Платить не надо, насосались наших жиров. Мы на свободных полях такое вырастим!“
Водка кончилась.
В Тараканыча я больше не верил.
Разгромленной квартиры не замечал.
Кого жалел, так это Аську. Три года была прикована к человеку-растению, может, по женской слабости и сыпанула ему чего. Тот же академик мог подсказать. По иронии судьбы валялась на полу биографическая книжка: „
Я облизнул пересохшие губы.
Если честно, Режиссер тоже никогда не был душкой.
Если девушка со свиными ножками сыграет сцену лучше, чем знаменитая секс-бомба, то предпочесть следует свиные ножки. Так он считал. Однажды я оказался невольным свидетелем того, как Режиссер разделывался с отработанным материалом. В паре с Мерцановой он выпустил на сцену знаменитую, но уже спивающуюся актрису Ангелину Степанову. Везде на сцене были расставлены телефоны (ставили „Аудиторскую проверку“ по Н.В. Гоголю). Когда раздавался звонок, Степанова хватала трубку. Иногда отвечала сама, иногда передавала дочери (Городничего). „Ну, Машенька, – лепетала она сияющей, вдохновенной Мерцановой. – Нужно бы нам заняться туалетом. Он ведь – (речь шла о приезжем аудиторе) – штучка столичная. Он, Боже сохрани, чтобы нас не осмеял. Так думаю, что приличнее тебе будет надеть голубенькое с оборками“. – „Да ну, с оборками! Фи, маменька! – вдохновенно возражала Мерцанова. – Ляпкина-Тяпкина в голубом. Дочь Земляники в голубом. Чего же я голубое надену?“
Мрачные глаза Степановой болезненно сверкали. Она инстинктивно чувствовала надвигающуюся катастрофу. „Зачем, дитя, ты говоришь так наперекор?“ – жалко возражала она Мерцановой, пытаясь понять, чего на самом деле хочет от нее Режиссер. Снимала и бросала трубки, а Режиссер внимательно наблюдал за нею из затемненной ложи. Он не жалел знаменитую старуху. „Ах, маменька, вам совсем не пойдет палевое!“ – Мерцанова чудесно прижимала ручки к груди. Зал вздыхал. Теперь весь город полгода будет повторять эту фразу. Поэтому Режиссер командовал, пользуясь телефонами: „Ангелина, дура, чего стоишь, убеди дуру, что одеть надо именно палевое!“ – „Но палевое не идет мне!“ – путалась, пугалась старуха. – „Не идет, не идет! – торжествовала Мерцанова. – Для палевого глазки нужны темные, молодые“. – Режиссер свирепел: „Не выхватывай трубку у Ангелины!“ – Но чудесную дочку городничего заело. Она просекла его игру. Она не питала никаких особенных чувств к старухе, но не хотела, чтобы ее так бесцеремонно вышибали со сцены. – „Да как же так, не идет? – трепыхалась Степанова. – У меня глаза разве не темные? Я и гадаю на трефовую даму“. – „Согласись с дурой!“ – орал в трубку Режиссер. Зрители его не видели и не слышали. А он решил сломать сразу обеих. Пусть убегут со сцены в рыданиях. – „Ах, маменька! Причем тут трефовая? Вы же больше червонная дама!“ – „Заткни ее!“ – орал Режиссер. Он, в сущности, не был злым человеком. Ну, соберутся в кабинете. Ну, усадят Степанову в глубокое кресло, чтобы ей неудобно было, нальют стакан виски. – „Дура, – орал он Мерцановой по телефону. – Плюнь на текст, отделай старуху!“ – „Да такие пустяки, – вконец запуталась Степанова. – Как это так мне вдруг не идет палевое?“ – Она плакала, но слез в зале не видели. Тогда Мерцанова специально переключила все телефоны на мощные сценические колонки и на весь зал загремел злобный режиссерский голос: „Дуры, мать вашу!“ И ломаная музыка помогла триумфу.
Вспомнив о человекообразном, я набрал его номер.
Ташкент дали не сразу. Но дали. К счастью, Сухроб уже прилетел.
„Вы что привозили Режиссеру в подарок?“ – сразу спросил я, не дав ему одуматься.
Сухроб ответил медлительно и важно:
„Дорогие подарки в РФ нынче запрещены“.
„Я не следователь, – успокоил я его. – Просто у нас…“
„Он поднялся? Он встал на ноги?“ – обрадовался Сухроб. По-своему он любил Режиссера. – Мы ему розы привозили. А Ким привозил чай. Он уже встает с постели?“
„К сожалению, нет“.
„Почему нет?“
„Он умер“.
„Умер?“ – не поверил Сухроб.
И не дал мне сказать:
„Молчи, молчи, человек! Зачем говоришь такое?“
Глава шестая