Идет к платяному шкафу, возвращается к кровати с пустыми руками. Вытряхивает чистую форму из спортивной сумки.
— Да ну его к черту, лучше вернусь лишний раз. — И принимается натягивать треники.
Ноги у Шона белые. Волосы на лодыжках и щиколотках вытерлись — я не замечала, пока не застала его в один прекрасный день перед зеркалом: он изгибался туда-сюда, рассматривая свои ноги сзади, словно женщина, опасающаяся, не искривился ли шов.
— Заскочу ненадолго в качалку.
— Удачи.
— Скоро вернусь.
— Я тоже уезжаю, — сообщаю я. — В Дандолк.
— Ой, мне завидно.
Он быстро целует меня, склонившись над кроватью.
— Еще пробьемся ли, через такой снег, — замечаю я.
И он уходит. Без завтрака. Скрип гаражной двери — приоткрыл и выталкивает свой велосипед.
Пустое пространство перед окном. На оконном стекле — буйство природных сил, все заполонила изморозь. Запах снега.
Мне давно пора вставать. Полежу еще минуточку-другую, а потом выползу из-под одеяла и отправлюсь под душ еще прежде, чем Шон на велосипеде вольется в поток транспорта на Темплоуг- роуд.
Поворачиваю кран душа и склоняюсь над раковиной почистить зубы, пока вода греется. Включаю лампочку над зеркалом — «тррр-дррр».
Шнурок от бра с пластмассовой пупочкой на конце. Пупочка с краю чуть надломлена, и, чтобы не соскочила со шнурка, под ней шнурок завязан узелком. В результате шнурок весь пошел узелками, запутывается все сильнее и становится все короче, словно карабкается вверх по стене. Сам шнурок сделался твердым от пота и грязи, которые за два, не то за три десятка лет оставили на нем человеческие пальцы. «Тррр-дррр». К звуку этой трещотки и воцаряющейся затем тишине я привыкла, как к своему отражению в зеркале. Все мы при виде этого отражения слегка удивляемся, но смиренно допускаем: «Это и есть я».
Помнишь меня?
Нет.
Самое чистое место в доме — зеркало в ванной. В нем прошлое не задерживается. Я расстаюсь с ним, пусть себе равнодушно смотрит на дальнюю стену, а сама захожу в душевую кабину и задвигаю за собой дверь. Все та же металлическая трубка изрыгает воду, все та же вечная насадка для душа. Вода зато новая: горячая, славная.
Полотенце с узором из бледных роз и мятно-зеленых листьев одних со мной лет и такое мягкое. Почти все семейное добро разошлось, и я мало чем пользуюсь из оставшегося. Спим мы в прежней комнате Фионы, и это чуточку странно, но еще страннее было бы спать в моей детской по соседству с маминой, а некогда родительской спальней. Свободную комнату отдали Иви. Мы занимаемся любовью только в «нашей» комнате, больше ничего не оскверняя в доме. Я заняла всего два ящика в комоде, еще два достались Шону. Мы живем под голос маминого старого радио, телевизора-ветерана, жужжание ноутбуков. Мы почти не оставляем следов.
Так оно легче для Шона, который предпочитает ничего не иметь, нежели иметь «не то», — опять- таки его снобизм.
— Не будь таким снобом, — уговариваю я его.
— Почему бы и нет? — спросил он как-то, и я пояснила:
— Это старит.
Я люблю Шона. Я влюблена в Шона. Если я держу его в строгости, так лишь затем, чтоб не отбивался. Нет у него больше запонок, «рэй-бэны» забыты в бардачке машины, а на работу Шон ездит на велосипеде. В плейлист его «айпода» приятно заглянуть. Посреди ночи я помогаю Шону избавиться от пижамных штанов, просовываю стопу между его бедер, стаскиваю штаны к лодыжкам.
Сейчас, в опустевшей спальне, я снова захотела его. Подхожу к шкафу и ищу одежду, какая ему нравится, и плевать, что сейчас он не увидит. Достаю из тумбочки его духи, запах дождя, и по дороге вниз прихватываю корзину с грязным бельем.
На полпути я переступаю через одно из своих прошлых «я», девочку лет четырех-пяти, нашедшую себе место поиграть — на лестнице, где об нее непременно кто-нибудь споткнется. Дети всегда выбирают такие места, теперь-то я знаю. Они любят лестницы и пороги, ни там ни сям, места, где все толкутся. Там они впадают в мечты, в полудрему.
Мамины туфли модного цвета, с ходу не подберешь название. Темно-серый, «соболиный мех»? В руках груда чистого белья.
Внизу, на кухне, я повторяю мамины движения, это и печально, и утешительно, кухонный кран слегка подпрыгивает, изрыгая струю, вхолостую щелкает зажигалка — газ еще не пошел.
Стиральная машина — новенькая, от старой мама натерпелась неприятностей. На полную загрузку не набиралось вещей, тем более что многие наряды требовали химчистки. Наверное, в последний год она редко стирала. Так я подумала, когда открыла ее гардероб в спальне и почуяла вкрадчивый, кисловатый запах покинутых вещей.
«К старости пахнешь меньше», — кокетливо говорила мама. Спорно. Но все же пахнешь.
Мы не сразу открыли шкафы и ящики. Шэй сказал, две недели ничего нельзя трогать, пока завещание не вступит в силу, но, мне кажется, мы воздерживались недели четыре, целый месяц, позволили вещам слегка увянуть и лишь потом приступили к разбору маминой жизни — все разделить и по большей части выбросить. Тем удивительнее, что вещи-то нисколько не увяли, остались такими, как при ней — чистыми, яркими, личными. Непереносимо. Она любила всякие скандинавские штучки, и я привозила ей из командировок сувениры: оленя с рогами-подсвечниками, бумажные звезды из Стокгольма, плоское деревянное блюдо — красивое. Дом, конечно, малость поизносился, расшатался паркет, всякие винтики- болтики, по словам риелтора, «нуждались в обновлении». Зато комнаты мама покрасила в северные тона, голубые и зеленые: «Морская вода», «Бледная пудра», «Отраженный свет». Красила сама, местами неровно. Почему не взяла маляров, куда пошли деньги: школа, колледж, пиджаки от «Армани»? Без трусов, но в шубе — таков девиз девочек Мойнихан, к тому же мода совершенствовать жилище установилась недавно. Фиона общается со слесарем чаще, чем с родным мужем, — это уже что-то новенькое.
Мамиными вещами мы с сестрой занялись вместе. Встретились на углу и зашагали к дому, как в свое время встречались и возвращались вместе из школы. Фиона и весит столько же, сколько в шестом классе, хотя рождение детей утяжелило ее походку, и мышиный цвет волос сменился более гламурным оттенком афганской борзой.
Как я выглядела, не мне судить. Если б в первые недели после смерти Джоан кто-нибудь спросил, сколько мне лет, я бы и на этот вопрос не ответила. Я вращалась час за часом вокруг тяжелой неподвижной точки. Я была древней старухой. Я была ребенком.
У парадной двери мы остановились, поглядели друг на друга. Фиона медлила, я вставила в скважину свой ключ, и мы вошли в уютную светлую прихожую, в запахи нашего детства.
Мы не стали разбирать вещи Джоан. Словно по уговору, мы поднялись в свои комнаты в глубине дома и разобрали свое добро. Я принесла рулон пакетов для мусора и два пакета набила мягкими игрушками, книгами, ремнями, бусами, ботинками. Только мать бережет подобную ерунду, думала я, гадая, что же видела Джоан, прибираясь среди выцветшей пластмассы и плюша, — былое счастье, отголосок детства? Вряд ли именно моего. И это я тоже утратила.
Увязав пакеты, я вытащила их на площадку, чтоб отнести в мусорный ящик. Фиона свое понесла в машину.
— Ты же не собираешься это хранить? — спросила я.