Свет проходящих машин.

Ночные мгновенные радуги.

Игорек уверенно вел «шестерку».

Он знал Питер.

Он любил и ненавидел Питер.

В огромной библиотеке отца он пересмотрел сотни старых литографий. Может, тысячи. Не считал.

Низкие каменные и деревянные набережные, черные смоляные сваи, лодки на Неве, впечатляющие с фасадов, но насквозь протекающие дворцы.

Огромные петровские дворцы, поставленные не на болотах, поставленные на человеческих костях.

Ковчег для России.

Это сам так Петр говорил – ковчег.

«Тружусь, как Ной, рублю ковчег для России».

Умных бы рулевых, только не везет России с кормчими. То, значит, сами отвлекаются на постройку ковчега, то, значит, отвлекаются на стройку каналов… Но народ сознательный. Отец однажды показывал Игорьку бумажку. Андрей Платонов, писатель тонкий и душевный, убедительно просил московское начальство послать его на Беломоро-Балтийский канал. Или на канал Москва-Волга. Мечтал написать хорошую книгу о большевиках – покорителях природы

Тоска.

Ковчег.

Не для России.

Для каторжников.

Как-то Игорек процитировал Хисаичу вычитанный в старой книге высокий царский указ.

«Его Царское Величество усмотреть изволили, что у каторжных невольников, которые присланы в вечную работу, ноздри вынуты малознатно; того ради Его Царское Величество указал вынимать ноздри до кости, дабы, когда случится таким каторжным бежать, везде утаиться было не можно».

– Ты чё? – испугался Хисаич. – Это ж все при царизме было! Мы зачем революцию делали? Не люди, что ль?

Игорек усмехнулся.

Какие люди?

Хисаич – животное.

Тупое, не злое даже, но животное.

Дицерах, кажется, говорил в древности: человека существо есть тело, а душа только приключение. Тело у Хисаича большое, а души нет. Соответственно, нет приключений. Существо Хисаича – тело. В окно выбросить, шею свернуть, как той дежурной в гостинице. Это по Хисаичу. Он дышит, хапает, жует, давит. Не по злобе, конечно, а по приказу. Но хапает, жует, давит. Крупное животное, всем своим крупным телом осознающее пользу Дела. Хисаичу ведь все равно – убить человека ножом или годовым комплектом журнала «Аполлон».

Игорек зло ощерился.

В свое время отец Игорька тоже был хисаичем. Правда, умным и тонким хисаичем, глубоким знатоком социалистического театра и социалистической поэзии. Хисаичем, профессионально овладевшим всем хитроумным инструментарием советского критика. Его боялись при всех режимах, а он жадно дышал, страстно давил и хапал. И сам боялся. Отсюда лукуловы пиры, задаваемые им время от времени для им же обиженных актеров и литераторов, отчаянные ночные пиры, на которых другие такие же литературные и театральные хисаичи топили в отборном коньяке свой страх перед хисаичами, сумевшими подняться по социальной лестнице выше, чем удалось им.

«Мужественная наша бригада, отбрехав положенное, – любовно писал отцу-хисаичу его давний друг генсек-хисаич от литературы, – отбанкетировав (от слова банкет) и распечатавшись в газетах в порядке тщеславия и культпропаганды, разъехалась…»

Отбрехав… Отбанкетировав (от слова банкет)… Распечатавшись в порядке тщеславия и культпропаганды…

Игорек на память помнил такие тексты.

Еще бы!

Таланта у генсека не отнять, это так. Отец ценил и смертельно боялся генсека. Настоящая крепкая творческая дружба. Личности. Они даже острыми анекдотами обменивались. «Живи Пушкин в двадцатом веке, все равно бы погиб в тридцать седьмом году».

«Изрядно поздоровев во время поездки и обросши грязью, я демонстративно грызу тыквенное семя и чувствую себя прекрасно. Обилие жизни, сознание, что вот мне скоро 33 года, а сделано мало, мысли о собственной необразованности, желание поиметь какую-нибудь девушку покрасивее…»

Изрядно поздоровев… Обросши грязью… Тыквенное семя… Сделано мало… Тридцать три года… Мысли о собственной необразованности… Желание поиметь девушку покрасивее…

А, ладно!

И это пройдет.

Точнее, давно прошло.

Однажды Игорек попытался разобрать литературный и эпистолярный архив отца, но долго не выдержал.

Его воротило.

Прекрасные слова, которые он видел на бумаге, нежные обращения, некая особенная доверительность абсолютно не соответствовали облику тех, кто когда-то произносил эти слова, кто когда-то, как выражается Николай Петрович, приумножал богатство и славу Родины.

Разборка подобных архивов предполагает крепкие нервы.

Отец Игорька благоговел перед поэзией.

Перед русской, конечно.

Перед совершенно замечательной, нигде не имеющей никаких аналогий, на что на свете не похожей русской поэзией.

Прочтет задумчиво, как бы про себя.

Там, где жили свиристели,где качались тихо ели,пролетели, улетелистая легких времирей…Где шумели тихо ели,где поюны крик пропели,пролетели, улетелистая легких времирей…

Прочтет, удивится. Глаза с ужасного перепоя теплые, влажные. (Игорек любил отца). Выпьет сто грамм, выдохнет: «Формализм. Голимый формализм. Это цадики напридумывали, наверное». (Игорек ненавидел отца). В глазах – времири, и поюны уж крик пропели, а лжет, лжет. Сознательно лжет, гнусно.

И дышит печально.

«Где качались тихо ели…»

Какой формализм? Что за чухня? О чем он?

Отец задницу генсеку лизал, ходил в обнимку с Ермиловым, в писательском поселке устраивал такие попойки, что до ЦК доходило. Утешаясь после разносов, сам кого-нибудь разнося, бормотал про себя с восхищением: «Мы – два грозой зажженные ствола, два пламени полуночного бора…»

«Формализм. Голимый формализм. Это цадики напридумывали, наверное».

Игорек любил и ненавидел отца.

Если отец, цитируя про два ствола, зажженных грозою, намекал на себя и на некую студентку, приходившую к ним на дом сдавать зачеты (как раз в удобное служебное время, мать в поликлинике), то не о стволах следовало говорить…

Мы – два в ночи летящих метеора,одной судьбы двужалая стрела…

Тьфу на оба ваших жала!

Мир для Игорька всегда был полон неприятных открытий.

Оказывается, Хорьком отца прозвали вовсе не из-за хорьковой шубы, которую он носил, а из-за его ежесекундной постоянной готовности укусить соседа. Оказывается, большинство тех писателей, которых отец хвалил, вовсе не являлись классиками, как о том писали в газетах. Скорее, были они просто хисаичами от литературы. Четыре дубинки в кант. Оказывается, лучшие критические работы отца были вообще написаны безвестными аспирантами.

Тьфу на все ваши открытия!

Лучше сразу дать по шарам лупоглазой богатой гражданке, забрать ее кольца и кошелек, сорвать с нее серьги. Так честнее.

Мы – два грозой зажженные ствола…

Мать их!

Николай Петрович вытащил Игорька из команды Вовы Кумарина. Вова не дурак был, вовремя бросил Институт холодильной промышленности и ушел в люди. Сперва ночной швейцар в «Розе ветров», потом бармен в «Таллине». А в итоге, человек с большой командой, наезжавший не только на теневиков, но и на структуры вполне легальные. Если бы не большая разборка в Девяткино, когда убили Федю Крымского, Вова Кумарин и сейчас правил бы бал.

Хрен с ним!

Мудак.

Пусть правит бал в Обухово.

Вот Сереге Кудимову спасибо. Бывший лейтенант госбезопасности с удовольствием взял Игорька в стажеры. Именно Серега научил Игорька стрельбе, той, настоящей, когда главный козырь – первый и единственный выстрел. Именно так. Первый и единственный.

Сам посуди, хохотал Серега, единственный человек на этом свете, сумевший растопить ледяное сердце Игорька. Сам посуди, что ты, Игорек, против слоновьей силы Хисаича, что ты против меня, если я засучу рукава? Букашка, ноль, пыль на ветру, фитюлька, сморчок поганый, на тебя собака пописает, у тебя сил не хватит ее оттолкнуть. А вот с машинкой в руке…

Игорек с благоговением слушал Серегу.

Стрельба с обеих рук, лежа, с колена, на бегу, вслепую, на слух…

Серега был мастер!

Когда Игорек сменил, наконец, старый «вальтер» на итальянскую «беретту», Серега сам вызолотил ему курок.

Кажется, только в тот день до Игорька по-настоящему дошло, о чем, собственно, толковал ему Серега Кудимов.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату