Собравшиеся перед эстрадой рукоплескали, кричали «браво!» От множество дыханий над толпой поднялся густой пар.

Хлопьянов чувствовал, что болезнь одолевает его, озноб становится нестерпимым. Холод с реки, продувая толпу, достает его, дерет горло кашлем. Ему казалось, пар, излетая из открытых ртов, пробиваясь сквозь желтые редкие зубы, окутывая горячие высунутые языки, кидаемый из горячих возбужденных ноздрей, этот пар сгущается в густой ядовитый туман, поднимается над площадью, туманит Кремль, соборы, купола Василия Блаженного, и они едва видны сквозь желтую горчичную мглу. Нестерпимо першило в горле, кашель душил, будто в дыхательные пути вместе с туманом попали мельчайшие капельки серной кислоты, сжигали слизистую оболочку.

Этот насыщенный кислотой туман изглодал белый камень церквей, резной известняк царских саркофагов, смуглый гранит мавзолея. Окислял и чернил золотые кольца курантов, рубиновые грани звезд. На глазах все ветшало, шелушилось, осыпалось. Стены церквей были в трещинах, кресты позеленели, колокола превратились в мучнистый прах. Ветер гнал по брусчатке блестки и крупицы осыпавшегося золота.

– Господи! – повторил стоящий рядом интеллигентик, кутаясь в негреющее пальто.

Маэстро повернулся лицом к оркестру. Воздел тончайшую палочку. Прекратил среди оркестрантов всякое шевеление, подергивание, пульсацию. Кольнул палочкой воздух, причинив кому-то нестерпимую боль, которая отозвалась воплем множества скрипок, стала расходиться кругами и волнами, захватывая в себя стенания и стоны все новых и новых инструментов. Оркестр грянул яростный, яркий, радостно-свирепый марш Мендельсона, усиленный металлическими мембранами. Подобно тысячам колющих штыков и рубящих сабель понесся вместе с ветром к Василию Блаженному, огибая его с двух сторон, вонзаясь в площадь двумя потоками, двумя колоннами, наполняя ее своей неодолимой энергией.

Это была не музыка, а яростное вторжение накаленной стихии туда, на площадь, где минуту назад зияла пустота. Теперь эта пустота стремительно наполнялась бурлящей лавой. Вслед за саблями, пиками, отточенными штыками и шлемами на площадь устремились те, кто слушал грохочущий марш, словно их сметало огромное черное крыло с растопыренными маховыми перьями. Шляпы, плащи, зонты, бугристые устремленные носы, выпяченные губы, горящие глаза. Туда, на площадь, стремились пышные груди, напряженные соски, скрученные пейсы, маслянистые металлически-синие кудри. Туда же летели бриллианты, золотые цепочки, костяные трости, выпуклые кадыки, коронки зубов. Все это огибало храм, кишащим месивом валило на площадь.

Там, на площади, шел парад. Не так, как прежде, от Исторического музея, к мавзолею и Спасской башне, в былые времена двигались шеренги полков и колонны ракет и танков, а в противоположную сторону, от Лобного места, вдоль ГУМа, под бравурный марш Мендельсона.

Шли и подпрыгивали клоуны, неся полосатые американские флаги, выдувая на губах дурацкие пузыри. Маленькие верткие уродцы, задирая фалды фраков, обнажали толстые ягодицы. Кривоногие испитые девицы с пушистыми помпонами на сапожках, в пластмассовых киверах. Размалеванные кривляки на ходулях, в драных штанах, сквозь которые виднелись волосатые кабаньи ляжки. Какие-то жонглеры в фесках, с летающими шарами и тарелками. Огромная дрессированная обезьяна на велосипеде, упираясь в педали скрюченными мохнатыми стопами. И все это двигалось, звенело, урчало, заливало площадь, растекалось по трибунам, вдоль могил и надгробий. Лезло, карабкалось на мавзолей, и над всем громогласно, как яростный призыв победителей, звучал «Свадебный марш» Мендельсона.

Хлопьянов одолел свой бред, выбрался из толпы. Заторопился, побежал с Васильевского спуска, мимо милицейских кордонов, к метро, чтобы попасть на «Баррикадную».

Уже на платформе «Баррикадной» он почувствовал, как неспокойно вокруг. Из вагонов, отделяясь от сонных равнодушных пассажиров, выходили деятельные взвинченные люди, мужчины и женщины. Оглядывая соседей, наметанным взглядом распознавая своих, устремлялись на эскалатор. Выходили наружу, ветер подхватывал их, толкал и гнал всех в одну сторону – мимо высотного здания, Зоопарка, к черному мокрому скверу, к стадиону, за которым туманно, как льдистое облако, возвышался осажденный Дом.

Хлопьянов вошел в толпу и сразу же был в нее запечатан. Подходили сзади, вставали рядом, надавливали, стискивали. Он двигался, подымаясь на носках, упираясь плечами в плечи других. Эта теснота и давка не раздражали, а бодрили. Он становился частью толпы, лишался личных страхов и переживаний, своего отдельного тела и дыхания. Был частью огромного напряженного туловища толпы, частью ее огромных дышащих легких.

Он остановился на скользком пригорке, на липкой, раздавленной подошвами траве. Мог видеть однообразное множество круглых голов, лучи прожекторов, в которых сыпал дождь, высокий фургон, на котором стояли люди, выступали ораторы, а дальше – жестяные сомкнутые щиты оцепления, круглые каски, автобусы с погашенными фарами, группы бойцов ОМОНа в глянцевитых куртках и белых, как куриные яйца, шлемах. Все это было сдавлено, сжато, окутано железными испарениями, посыпано дождем, полито ртутью. В черных деревьях угадывалась близкая громада Дома, и эта близость и недоступность раздражали толпу, наполняли ее глухим, постоянно растущим негодованием.

С крыши фургона, уперев ноги в скользкое железо, выступали ораторы. Сквозь хрипы мегафона, в порывах ветра, Хлопьянов угадывал отдельные фразы. Все они были взвинчены, обращены на солдат. Грозили, дразнили, насмехались. Увеличивали и питали негодование толпы.

– Этот урод, государственный преступник… Не имеет права называться президентом… Народ голодный, холодный… Наши братья без воды, без хлеба… Эти фашисты хотят травить нас собаками… Доколе терпеть…

Это говорила женщина, истошно, заливисто, заходясь в длинных стенаниях. Крыша фургона блестела как лед. Женщину поддерживали под руки. В косом дожде, на льдистом, освещенном прожекторами фургоне, она казалась охваченной голубоватым прозрачным пламенем.

Хлопьянов чувствовал озноб. Пронзительные женские крики увеличивали страдание. Он оглядывал соседние лица, убеждаясь, что на этих лицах гуляют желваки, набухают жилы, наливаются ненавистью глаза.

С фургона выступал другой оратор. Хлопьянов издалека узнал полковника Алксниса, которого любил за бесстрашные обличительные речи в защиту армии, от которых ежился и вздрагивал гладкий, как промасленный колобок, предатель с фиолетовой метой.

– Наши товарищи стоят в этот момент на баррикадах!.. – доносились разорванные ветром фразы. – В них будут стрелять, как стреляли на этом же месте в наших дедов!.. Если мы мужчины, то должны прийти к ним на помощь!.. Если не сделаем это, палачи придут в наши дома, убьют наших жен и детей, закуют нас в цепи!.. Да здравствует Конституция!.. Да здравствует великий Советский Союз!..

Толпа ревела в ответ. Взлетали кулаки. Прожектора, как бритвы, скользили над головами. Толпа кипела, взбухала пузырями, ее поливало дождем и ртутью, и в ней, как в черном бурлящем гудроне, лопались нарывы. Хлопьянов ждал, когда будет достигнут предел кипения и варево взбухнет и поплывет через край. Люди напрягут мускулы, набычат шеи и двинут на солдат. И он вместе с ними врежется в жестяной ворох щитов, расшвыряет их, прорвется с криком на площадь перед Домом Советов, где его примут в объятья товарищи.

Милицейские громкоговорители, перекрывая ораторов, громко и методично взывали:

– Граждане, просим разойтись с несанкционированного митинга!.. Не нарушайте общественный порядок!.. Граждане, по просьбе правительства и ГУВД Москвы, в развитие указа Президента России, митинги и собрания, направленные на срыв конституционной реформы, объявляются незаконными!..

Металлическое, бездушное, монотонно повторяемое увещевание еще больше раздражало толпу. В ответ раздавался свист, толпа начинала скандировать: «Банду Ельцина под суд!» Ртутный дождь, фиолетовые мигалки милицейских машин, жар и озноб вызывали у Хлопьянова острое страдание, которое побуждало его двигаться, бежать, выкрикивать беспощадные злые слова.

На крышу фургона взобрался человек. И пока он поскальзывался, удерживал равновесие, упирался ногами в покатое железо, пока принимал микрофон и проверял его, выдувая сиплые свисты, Хлопьянов узнал в нем Клокотова. Потянулся к нему, желая лучше слышать.

– Братья! – редактор патетически вытянул руку вперед. И словно откликаясь на его крик, вспыхнули фары темных автобусов, двери раскрылись, и из них повалили, посыпались омоновцы. Множество одинаковых, в черных кожаных куртках, в белых шишаках, похожих на муравьев, перетаскивающих свои белые яйца.

Они выстроились на бегу клином. Этот клин, молча, с силой ударил в толпу. Упругая волна удара покатилась по толпе, надавила на Хлопьянова. Он попятился по скользкому склону.

Белая кромка шлемов волновалась, сталкивалась, теснила толпу. Взлетали палки, кто-то орал, кто-то истошно непрерывно визжал. Клокотов на фургоне успел прокричать в мегафон: «Народ, держись!..» – и его за ноги стаскивали, сволакивали в толпу.

Клин ОМОНа был похож на резец, вторгавшийся в плотную материю. Там, где они сходились, искрило, скрипело, хлюпало и мерцало. Среди вспышек мелькали искаженные лица, выпученные глаза, кричащие рты. Махали кулаки, летали палки. Хрустело, стонало, накатывалось на Хлопьянова.

Со своего возвышения, окруженный плотными дрожащими от ненависти и нетерпения телами, он видел, как детина в белом шлеме, оскалив рот, вгоняет палку в запрокинутое женское лицо – в брови, в переносицу, в губы. Женщина, получив удар, осела. Детина размахнулся для следующего удара, как косарь, отведя назад плечо, и снова вогнал дубину в чью-то повернутую согбенную спину, и спина пропала, провалилась.

Он видел, как взлетают руки, защищаясь от палок, как люди хватают друг друга под локти. Выстраиваются в цепь, стараясь удержать таранный удар ОМОНа. Но клин, как колун, разрубал цепь.

Крутились палки, прожектора высвечивали скулы, кулаки, лысины, летящие шапки. Костяной хрустящий звук несся над толпой, и казалось, над побоищем, подбадривая, поощряя ОМОН, летит перепончатое трескучее существо, хлещет черно-лиловым кольчатым хвостом.

Хлопьянов испытывал ненависть, был готов выхватить спрятанный пистолет и стрелять в это змееподобное крылатое чудище, пославшее на людей мерзкую жестокую рать. Всаживать пули в белые шишаки, простреливать безумные, с дурной кровью головы. Но сквозь ненависть, бред и болезнь останавливал себя. «Стоять!.. Мне надо туда, в Дом Советов!.. Уцелеть, донести информацию!..»

И он стоял, наблюдая побоище.

Клин рассек толпу. Народ, расчлененный надвое, распался, раздвинулся, оставляя пустой прогал. На липкой земле валялись шапки, зонты, корчились оглушенные люди. Какая-то женщина с растрепанными волосами, залитым кровью лицом, слепо ползла, протягивала руку, нащупывала перед собой пустоту.

– Фашисты!.. – кричали омоновцам. – Матерей у вас нет!.. Жидам продались!..

Но те не слышали. Работали их конвульсивно сжатые мышцы. Били в животы кожаные блестящие сапоги. Метко, жестоко ударяли палки. Ломали ребра, выбивали глаза, оглушали, заваливали.

Рассеченная надвое толпа пропустила сквозь себя таран и снова сошлась. Слиплась из отдельных комков и клочьев, уже неплотная, рыхлая, пропущенная сквозь удары, боль, страх, лишенная недавней ненависти и протеста. К этой толпе из темных проулков, из-под деревьев сквера выкатывали новые автобусы, слепили фарами. Из дверей выскакивали новые бойцы, строили боевые порядки, вздымали палки, гнали, рассеивали по сторонам остатки толпы.

Окружавшие Хлопьянова люди, еще неизбитые, внимали крикам боли, зовам о помощи. Но уже не было недавнего отпора и ярости, желания схватиться, отбить натиск. Вместо этого появились беспомощность и трусливая злоба. Люди отступали, бежали, поскальзываясь на мокрой траве. Их били вдогон, гнали, как скот, всех в одном направлении. Они исчезали, получая удары в худые хребты и сутулые спины.

Среди хряста, стенаний, пузырей кровавой слюны, выбитых зубов и разорванных ртов чья-то рука врубила динамик. И над побоищем, над бегущими людьми

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату