привязанность и любовь, направленные на качества и сущность другого; но считающееся болезненным врожденное смущение перед самой инаковостью другого изгнано из мира. Нужно найти, что сказать своему спутнику — обменяться мыслями, вокруг которых, как вокруг третьего члена отношения, обязательно выстроится социальность
В мире социальность является коммуникацией или общностью. Поссориться значит констатировать отсутствие чего-либо общего. Контакт возникает благодаря причастности к чему-то общему — идее, интересу, произведению, трапезе, «третьему человеку». Люди не находятся просто друг против друга, они пребывают друг с другом вокруг чего-то. Ближний — это сообщник. Я как термин отношения вовсе не теряет в нем своей самости. Вот почему цивилизация как связь с людьми сохранила формы приличий и одновременно так и не смогла преодолеть индивидуализма: индивид в полной мере сохраняет свое Я.
Все конкретные отношения между людьми в мире заимствуют свой реальный характер у третьего термина. Это общность. Когда отношения начинают устанавливаться непосредственно между личностями, мы предчувствуем непрочность самих этих личностей, ставших фантасмагоричными. Когда о ком-то говорят, что у него характер или натура, что эго «человек», существо во плоти и крови, имеют в виду связь с чем-то существенным. Реальность и конкретность человеческого существа измеряется здоровьем — откровенным движением желающего к желаемому, доброй волей, твердо знающей, чего она хочет. Когда Я является центром доброй воли, а мысли и действия не маскируют некое Я, неспособное раскрыться, — критик, закрывающий роман, заявляет: в нем есть реальные персонажи. В противном случае он упрекает романиста в заидеологизированности; тогда последнее слово остается за врачом, чьей речи охотно подражают, — ведь здоровье и болезнь описывают именно связь намерения с собственным пределом. Он заявляет, что принц Гамлет безумен, и отказывается продолжать анализ — ведь никто не обязан бредить вместе с сумасшедшими.
Таким образом, бытие в мире характеризуется откровенностью намерения, достаточностью мира и удовлетворением. Мир — профанный и светский. Со времен Аристотеля мы мыслим мир посредством феномена формы, прекрасно одевающей содержание. Точки объекта, составляющие его светящуюся поверхность, образуют перспективу, они показывают нам объект, ограничивая его случайности и капризы. Показывается и поддается нам непостижимая тайна вещи. Благодаря формам мир устойчив и крепок. Объекты определяются своей конечностью: форма как раз является тем способом окончания, когда законченное определено и уже доступно восприятию.
Итак, достойно сожаления заблуждение современной философии, поместившей события — ей принадлежит несомненная заслуга их открытия под чисто негативным термином бессознательного — внутрь мира и осудившей в качестве лицемерия, вырождения, «буржуазности», бегства от сути то поведение в мире, чья светскость и удовлетворенность просто свидетельствуют о самом предназначении мира. Другое дело, что можно задаться вопросом о месте мира в онтологической авантюре и искать эту авантюру внутри самого мира.
Таким образом, для нас вновь обретает свое значение феноменологическая редукция Гуссерля, знаменитая
Мы склонны видеть одно из самых глубоких хайдеггеровских открытий в попытке отделить понятие мира от понятия суммы объектов. Но для описания бытия-в-мире немецкий философ и обратился именно к онтологической конечности, которой подчинил объекты в мире. Усмотрев в объектах «техническое» — в том смысле, в каком говорят, например, о «военной технике» — он включил их в озабоченность существованием, равнозначную, в его понимании, самой постановке онтологической проблемы. Тем самым он недооценил в основном мирской характер бытия в мире и искренность намерения.
Не все, данное в мире — инструмент. Для интендантской службы пища это довольствие: дома, укрытия — «казарма». Для солдата хлеб, гимнастерка, койка — не материальная часть. Они не «с целью», но цели. Формулировка «дом — это средство жительства» совершенно неправильна; во всяком случае, она не учитывает того исключительного места, которое ощущение «у себя дома» занимает в жизни человека, принадлежащего к оседлой цивилизации, того, что всяк хозяин в своем доме; говорить, что одежда существует, чтобы надевать ее на себя, значит не улавливать то, посредством чего одежда избавляет человека от унижения быть голым; продовольствие в еще меньшей мере принадлежит к категории «материальной части».
Остановимся подробнее на примере пищи. Он занимает привилегированное место в повседневной жизни, особенно благодаря репрезентации связи между желанием и его удовлетворением, воплощающей сам тип жизни в мире. Эта связь характеризуется полным соответствием между желанием и его удовлетворением. Желание прекрасно знает, чего оно желает. И пища позволяет полностью реализовать его намерение. В определенный момент все съедено. Сравним еду с любовью, находящейся по ту сторону экономической деятельности и мира. Любовь характеризуется сущностным, неутолимым голодом. Пожать руку другу значит высказать ему свою дружбу, но высказать ее как нечто невыразимое, более того, нечто несвершившееся, как перманентное желание. Сама позитивность любви заключена в ее негативности. Поддерживающий пламя хворост не сгорает. Трепет, который испытываешь перед любимым существом, не только предшествует тому, что на языке экономики называют обладанием; он присутствует и в самом обладании. В беспорядочности ласк заключено признание невозможности доступа, неудавшегося неистовства, отказа в обладании. Поцелуй и укус — трагически насмешливое подобие «еды». Как будто ошиблись в природе желания, поначалу спутав его со что-то ищущим голодом, а затем обнаружив, что это ни на что не направленный голод. Другой — именно такое измерение без объекта. Сладострастие — погоня за все более щедрым обещанием; его порождает усиливающийся голод, освобождающийся от всякого бытия. Нет цели, не видно конца. Сладострастие бросается в безграничное, пустое, головокружительное будущее. Оно поглощает чистое время, не заполненное, не отмеченное никаким объектом. «Удовлетворение» — не пребывание в потустороннем, но возврат к себе, в однолинейный мир настоящего. Это падение совершенно несравнимо с насыщением, что бы ни говорили, помещая все относящееся к любви среди экономических категорий вместе с аппетитом и потребностями. Напротив, еда спокойна и проста; в ней полностью осуществляется откровенность намерения: «человек, который ест — самый праведный среди людей».
Целостность нашего бытия-в-мире характеризуется структурой, в которой объект точно согласуется с желанием. Объект действия, по крайней мере на уровне феномена, никогда не отсылает к озабоченности существованием. Именно он составляет наше существование. Мы дышим, чтобы дышать; едим и пьем, чтобы есть и пить; укрываемся, чтобы укрываться; учимся, чтобы удовлетворить наше любопытство; гуляем, чтобы гулять. Все это — не для того. чтобы жить. Все это и значит жить. Жить — это откровенность. Мир, — в противоположность тому, что миром не является, — это мир, где мы живем, гуляем, обедаем и ужинаем, ходим в гости, посещаем школу, беседуем, ставим опыты и занимаемся исследованиями, пишем и читаем книги; это мир Гаргантюа и Пантагрюэля, а также Мессира Гастера, первого Знатока Искусств в мире; но это и тот мир, где Авраам пас свои стада, Исаак рыл колодцы, Иаков строил дом, где Эпикур возделывал свой сад и где «каждый защищен тенью своего фигового дерева и виноградника».
Быть в мире значит именно вырваться из последней причастности к инстинкту существовать, из всех пропастей Я, которому никогда не освободиться от масок, чьи положения всегда — позы, кто не способен исповедоваться, — и откровенно идти к желаемому, принимая его за то, что оно есть. Это сама возможность желания и откровенности. В цепи, которая. по Хайдеггеру, приводит каждый миг нашего существования к задаче существовать и где, нажимая на наш дверной звонок, мы открываем полноту существования, так как по ту сторону действия мы уже прошли все промежуточные этапы, отделяющие это действие от самой заботы быть, — сознание описывает замкнутый круг, где и пребывает, отказываясь от всякой последующей конечной цели, круг, где может быть место удовлетворению и исповеди. Этот круг и есть мир. Сопряженность с заботой в нем, по крайней мере, ослаблена. В эпохи нищеты и лишений за объектами желания брезжит тень последующей конечной цели, затемняющая мир. Когда нужно есть, пить и согреваться, чтобы не умереть, когда пища становится топливом, как на некоторых тяжелых работах — кажется, что перевернутый, абсурдный, приближающийся к своему концу мир должен быть обновлен. Время