Понятия данности, намерения и света подводят нас к понятию знания, посредством которого западная мысль в конечном итоге интерпретирует сознание.
Речь идет о знании в очень широком смысле. Разумеется, западной философии, помимо интеллекта, знакомы и другие формы сознания; но даже в своих наименее интеллектуальных перипетиях разум — это то, что знает. Акты чувствования, страдания, желания или воли принадлежат к жизни разума самим фактом своей осознанности, как опыты, мысли в картезианском смысле. Эмпиризм, видящий источник познания в ощущениях, остается верен этому отождествлению духовности и знания. Ведь он рассматривает ощущение как начальное сведение, пренебрегая его особым вкусом и своего рода плотностью ощущения — всем тем, из-за чего оно могло показаться темным и смутным Декарту и Мальбраншу, усматривавшим в чувстве лишь предупреждение. Согласно традиционной интерпретации, никакое более сокровенное движение не предваряет в ощущении осуществляемое им восприятие. Чувственный объект будет конституирован, но разум уже утверждается в ощущении, он уже — знание и восприятие.
Но, недвусмысленно тяготея к объекту, знание является, в сущности, способом бытия по сю сторону бытия. Это способ соотноситься с событиями, сохраняя способность не быть вовлеченным в них. Субъект — это способность бесконечного отступления, позволяющая всегда находиться за тем, что с нами происходит. Утверждение Канта, что внутреннее чувство дает нам субъекта, уже измененного объективными условиями, действительно, позволяет постичь сущность субъекта, никогда не сливающегося с собственным представлением о себе: субъект — это свобода по отношению к любому объекту, отступление, это субъект сам по себе. В этом смысле, вопреки современным философским воззрениям, провозглашающим независимость практики по отношению к познанию, знание — условие любого свободного действия. Действительно, отношение субъекта к объекту, к которому пытаются свести познание, предстает здесь как позиция субъекта действия. отказывающегося от действия. Сущностью созерцания якобы является лишь созерцание. Объект возникнет перед невозмутимым взором познания в тот самый момент, когда этот взор станет невозмутимым, а действие — естественное состояние живого существа — окажется парализованным; когда просящийся в руку инструмент предстанет на непреодолимом для руки расстоянии. Созерцание, определяемое подобным образом по отношению к действию, определяется лишь негативно; но главное, определение предполагает здесь понятие, которое стремится очертить. Если бы действие не содержало в себе возможности воздержания, последнее не вытекало бы из него. Знание как свет и намерение и есть такая способность субъекта действия не быть вовлеченным в связь с наличествующим, не компрометировать себя тем, что с ним происходит — объектами или даже собственной историей.
Таким образом, свет — это событие приостановки,
Итак, существование в мире в качестве света, делающее желание возможным, — это возможность, находясь внутри бытия, отделиться от него. Войти в бытие, соединяясь с объектами, значит осуществить связь, уже отмеченную недействительностью. Это значит выйти из анонимности. В мире, где все как будто подтверждает нашу солидарность с тотальностью существования, где мы вовлечены в хитросплетения всеобщего механизма, наше первичное чувство, неискоренимая иллюзия — это чувство или иллюзия свободы. Быть в мире — значит существовать в той неуверенности, в том интервале, которые предстали перед нами в ходе анализа усталости и настоящего. То, что мы скажем ниже о сознании, его способности останавливаться, погружаться в бессознательное, позволяя себе отсрочку, уточнит роль мира в онтологической авантюре, где существующее возникает из существования и затем поддерживает с ним связь. Таким образом, наше существование в мире с его желаниями и повседневным беспокойством — не грандиозный обман, падение в не-аутентичность, не бегство от нашей глубинной судьбы. Это лишь усиление сопротивления анонимному и фатальному бытию, превращающему существование в сознание, то есть связь существующего с существованием посредством света, одновременно заполняющего и поддерживающего интервал.
Различая в усилии первичную неуверенность существования, представляя мир как всегда обратимую привязанность к объектам, сохраняющую невовлеченность в бытие, мы описали первые проявления существующего, возникающего из анонимности существования. Свет, знание, сознание, как из этого следовало, создают само событие гипостазирования. Но, чтобы обострить ощущение значимости этого события, мы должны наконец напрямую обратиться к центральному понятию данного груда — анонимному существованию. Для этого нам следует приблизиться к ситуации, где поддерживаемая намерением и знанием, при всей их откровенности, свобода по отношению к бытию сталкивается с отсутствием мира, со стихийным.
Наша связь с миром позволяет нам вырваться из мира.
Вещи соотносятся с внутренним как части данности мира, объекты познания или объекты обихода, включенные в механизм практики, едва выявляющей их инаковость. Искусство позволяет им выйти из мира, тем самым вырывая их из принадлежности субъекту. Изначальная функция искусства, известная по его первобытным проявлениям, состоит в замене самого объекта его образом — то, что Бергсон называет снимком объекта, абстракцией, считая их чем-то меньшим, чем объект, и не видя здесь прибавки эстетики. Фотография именно осуществляет эту функцию. В результате вклинивания между нами и вещью ее образа вещь вырывается из перспективы мира. Нарисованная ситуация, рассказанное событие должны прежде всего воспроизводить реальную ситуацию, факт; но факт нашего косвенного обращения к ним посредством картины и рассказа их существенно изменяют. Изменение не связано с освещением или композицией картины, тенденцией или версией рассказчика; оно обусловлено той косвенной связью, которую мы с ними поддерживаем, — с их экзотикой [18]в этимологическом смысле этого слова. То, что называют «незаинтересованностью» искусства, относится не только к нейтрализации возможностей действовать. Экзотика вносит изменения в само созерцание. «Объекты» находятся вовне, и это извне не соотносится с «внутри», не происходит естественного «обладания» ими. Картина, статуя, книга — объекты нашего мира, но благодаря им изображаемые вещи вырываются из нашего мира.
Искусство, даже самое реалистическое, придает характер инаковости изображаемым объектам, являющимся, тем не менее, частью нашего мира. Оно представляет их нам нагими, в их истинной наготе — не отсутствии одежды, а, если можно так выразиться, в самом отсутствии форм, то есть в отсутствии обратимости внешнего во внутреннее, осуществляемой формами. Формы и цвета картины не скрывают, а раскрывают вещи в себе именно потому, что сохраняют их внеположенность. Действительность чужда миру как данности. В этом смысле произведение искусства одновременно подражает природе и как можно дальше отходит от нее. Вот почему все, что принадлежит ушедшим мирам — архаика, древность — производит эстетическое впечатление.
Мир дан нам в восприятии. Звуки, цвета, слова отсылают к объектам, некоторым образом покрывая их. Звук — это шум объекта, цвет сцепляется с прочной поверхностью, слово таит в себе смысл, называет объект. Благодаря своему объективному значению восприятие наделено и субъективным значением: внешность соотносится с внутренним, не являющимся вещью в себе. В своем движении искусство покидает восприятие ради реабилитации ощущения, отрывает качество от этой отсылки к объекту. Вместо того, чтобы доходить до объекта, интенция теряется в самом ощущении: именно такое блуждание в ощущении, в aisthesis [19] и производит эстетическое впечатление. Эго не путь,