колодки. Затем бездумно оделся, поскольку любая мысль неизбежно привела бы его к очевидности. Хозяйка гостиницы настаивала, чтобы он хотя бы позавтракал, пусть и с запозданием, но Гарольд отказался. Он опасался, что, поддавшись на ее любезность, если только наберется смелости взглянуть ей в глаза, то непременно расплачется.
Гарольд вышел из Сэмфорд-Арундейла, ненавидя каждый свой шаг. Он морщился от боли. Неважно, что думали встречные: он жил вне их всех. Гарольд не останавливался, хотя его тело взывало об отдыхе. Он ненавидел себя за хилость. Его сек косой дождь. Тапочки износились настолько, что их без сожаления можно было бы и вовсе выкинуть. Гарольд тосковал по Морин и не мог думать ни о чем другом.
Как же случилось, что у них все пошло наперекосяк? Ведь вначале они были вполне счастливы. Если сын и был повинен в их взаимном отчуждении, то лишь отчасти. «Где Дэвид?» — спрашивала мужа Морин, а Гарольд мог в ответ сообщить только, что слышал, как хлопнула входная дверь, когда он чистил зубы. «Ах, вот как», — реагировала она как ни в чем не бывало, давая понять, что ничего страшного в том, что их восемнадцатилетний сын отправился ночью шататься по улицам, нет. Высказать свои тайные опасения для Гарольда значило присовокупить их к тревогам Морин. А ведь в те времена она еще что-то стряпала на кухне. И делила с ним супружескую постель.
Но невысказанные противоречия не могли вечно оставаться под спудом. Как раз накануне исчезновения Куини их благополучие треснуло по швам и раскололось на части. Морин осыпала мужа упреками. Она рыдала. Колотила Гарольда кулаками в грудь. «И ты еще называешься мужчиной!» — причитала она. И потом: «Ты во всем виноват. Только ты. Если бы не ты, ничего этого бы не случилось».
Слышать такое было выше его сил, и пусть потом Морин плакала в его объятиях и просила прощения, ее слова звенели в ушах Гарольда, когда он оставался один, и не было способа заставить их замолчать. Это все из-за него.
А потом все прекратилось: разговоры, брань, ее провокации. Пришедшая им на смену тишина сильно отличалась от прежней. Несмотря на то, что когда-то они обещали беречь друг друга от ненужных переживаний, теперь избавлять было больше не от чего. Морин не трудилась даже высказывать свои соображения на этот счет. При одном взгляде на нее Гарольд уже знал, что ни единое произнесенное им слово, никакой жест невозможно теперь исправить. Морин уже не порицала Гарольда. Она больше ничего не выкрикивала ему в лицо — зато лишила его своих утешительных объятий. Перенесла свою одежду в гостевую комнату, и отныне он лежал в супружеской постели, но не шел к жене, потому что она больше не желала его, лишь терзала своими всхлипываниями. Наступало утро, и они заходили в ванную по очереди. Гарольд одевался и завтракал, пока Морин рассеянно бродила из комнаты в комнату, словно мужа нет дома, как будто беспрестанное движение это лучший способ сдерживать эмоции. «Я пошел». — «Пока». — «До вечера». — «Ага. Угу».
Слова больше ничего не значили. Можно было с тем же успехом разговаривать по-китайски. Пропасть между двумя людьми оказалась слишком велика для любой попытки сблизиться. Перед самым выходом на пенсию Гарольд предложил жене напоследок сходить на рождественскую вечеринку на их пивоварне, но Морин в изумлении разинула рот и воззрилась на него так, будто он попытался взять ее силой.
Гарольд перестал глядеть на холмы, небо и деревья. Он больше не обращал внимания на придорожные знаки, указывающие направление на север. Он шагал против ветра, пригнув голову, и видел перед собой только пелену дождя, потому что ничего больше рассмотреть было нельзя. Трасса А-38 оказалась намного хуже, чем он ожидал. Гарольд все время прижимался к обочине и, когда возможно, спасался за ограждением, но машины неслись мимо с такой скоростью, что он насквозь промок и находился в постоянной опасности. Через несколько часов он обнаружил, что, вспоминая и оплакивая свое прошлое, целых две мили прошагал не в том направлении. Ничего не оставалось, как возвращаться обратно тем же путем.
Идти по собственным следам оказалось еще хуже. То же самое, что вообще никуда не двигаться. Или еще хуже: выедать часть самого себя. К западу от Бэгли-Грин Гарольд наконец сдался и остановился на ферме, предлагавшей постой.
Хозяин, встревоженного вида человек, сообщил Гарольду, что незанятой осталась всего одна комната. Другие он сдал шестерым велосипедисткам, следовавшим по маршруту «Лэндс-Энд — Джон- о’Гротс»[15].
— Они все — матери, — добавил он. — И похоже, отрываются по полной.
Хозяин посоветовал Гарольду поменьше высовываться и не вмешиваться.
Ночью Гарольд спал плохо. Ему опять снились сны, а мамы-велосипедистки, вероятно, устроили у себя вечеринку. Гарольд дрейфовал между явью и сном, страшась боли в ноге и отчаянно желая забыть о ней. Гомонящие за стенкой женщины трансформировались в тетушек, явившихся на смену его матери. До Гарольда доносился их смех и удовлетворенное кряхтенье отца. Гарольд лежал с открытыми глазами, чувствуя биение пульса в икре и моля лишь о том, чтобы ночь поскорее кончилась и он ушел бы отсюда куда глаза глядят.
Утром боль усилилась. Кожу повыше пятки исчертили багровые прожилки, а лодыжка распухла настолько, что Гарольд не знал, как обуться. Морщась от боли, он с силой вбил ступню в тапочку. На миг он поймал свое отражение в зеркале — осунувшееся, обожженное солнцем лицо, заросшее колючей щетиной, словно утыканное иголками. Вид у него был нездоровый. Ему почему-то представился отец в доме престарелых в шлепанцах не на ту ногу. «Поздоровайтесь с сыном», — предложила сиделка. Отца при виде Гарольда тут же бросило в дрожь.
Гарольд надеялся покончить с завтраком еще до того, как мамы-велосипедистки проснутся, но не успел он даже осушить до дна чашку кофе, как все они спустились в столовую фермера, флуоресцентно поблескивая лайкрой и заливаясь от хохота.
— Знаете что, — заявила одна, — я просто не представляю, как снова сесть на велик.
Другие расхохотались ей в ответ. Она выделялась среди приятельниц громким голосом и, вероятно, верховодила среди них. Гарольд решил, что, если вести себя тихо, можно будет ускользнуть незамеченным, но женщина перехватила его взгляд и подмигнула.
— Надеюсь, мы вам не мешали, — сказала она.
Предводительница была смуглой, с костистым лицом и до того коротко остриженными волосами, что голова ее казалась совсем хрупкой и незащищенной. Гарольд подумал, что шляпа ей бы не повредила. Женщина сообщила Гарольду, что ее подружки — гарант ее жизни; без них она бы не выдюжила. Она живет с дочерью в небольшой квартирке.
— Со мной непросто поладить, — призналась мама-велосипедистка. — И мне вовсе не нужен мужчина.
Она стала перечислять, сколько занятий ей доступны без оного, и Гарольду показалось, что их до ужаса много. Женщина, впрочем, так тараторила, что ему для успешного понимания пришлось сосредоточиться на ее губах. А с той болью, что угнездилась в нем, совсем непросто было смотреть, слушать и вникать.
— Я свободна, как птица, — заключила предводительница и раскинула руки, поясняя смысл своих слов.
Под мышками у нее пышно кустились темные завитки. Приятельницы заулюлюкали, выкрикивая: «Давай, подруга!» Гарольд счел себя обязанным поддержать их, но не смог выдать больше, чем вялые аплодисменты. Женщина рассмеялась и поочередно стукнулась ладонью о ладони своих спутниц, хотя в ее независимости Гарольду почудилось нечто лихорадочное, донельзя его смутившее.
— Я сплю, с кем хочу! На прошлой неделе у меня был дочкин учитель по фортепиано. А в нашей йоговской общине я перепихнулась с буддистом, а ведь он давал обет целомудрия!
Несколько мам-велосипедисток восторженно гикнули.
Гарольд за свою жизнь спал только с Морин. Даже когда она повыбрасывала все свои кулинарные книжки и коротко остригла волосы, даже когда он каждый вечер слышал щелканье замка в ее спальне, он не пытался найти ей замену. Гарольд знал, что у сослуживцев на пивоварне бывали интрижки. Он знавал барменшу, которая смеялась над его шутками, даже самыми жалкими, и подталкивала ему по стойке