– Вас Ногтев искал.
– Уже нашёл, – сказал Горшков. – Начлагеря знает, что я работаю… Чего ещё? – И он повернулся к Галине.
– Ничего, – сказала она.
Ткачук проводил Галю взглядом, выглянул в другую сторону коридора и доложил:
– А нет табурета. Пусть стоя рассказывает… Вставай, заклеймённый.
Лагерники разговаривали тихо, как украденные дети в чужом доме.
Артём в исподнем сидел на своём месте и слушал нескончаемый ветер.
В нише под дверью, еле живая, чадила лампа.
Вдоль стен холодной церкви в два яруса стояли голые нары.
Артём сразу, по привычке, занял место наверху.
Он даже не успел подумать, что, если в церкви затопят печь – наверху воздух будет теплее, а просто выбрал себе место и, в отличие от других, пригнанных вместе с ним в штрафной изолятор, не топтался у входа, страдая от нерешительности, а сразу определил, где ему жить. Потому что собирался жить.
Василий Петрович был в той же колонне. Рубаха его на груди и на спине была сильно разорвана. Ещё когда он раздевался на улице, Артём заметил в рваных прогалах несхожие и многочисленные синяки – будто Василия Петровича осыпали всякими ягодами и передавили их: пятна подсохли и теперь сухо светили разными цветами.
Без привычной кепки, обросший жалкой щетиной, он выглядел совсем стариком. Близоруко осмотревшись, Василий Петрович увидел забирающегося наверх Артёма и поспешил занять место внизу.
Состояние его было не совсем нормальное.
“…Может, он сошёл с ума и думает, что мы в двенадцатой роте?” – безо всякого чувства спросил себя Артём, поглядывая сверху на плешивую и тоже словно похудевшую голову Василия Петровича.
Иногда голова мелко тряслась.
– …А когда холода? – спрашивал кто-то шепотком неподалёку, – как тут выжить?
– Доживи до зимы, – хрипло и тихо – но все услышали – сказал кто-то из тех, кто уже был в церкви к приходу новых штрафников – его место было видно с нар Артёма.
Несколько человек подошли к тем нарам внизу – на прозвучавший голос. Кто-то спросил:
– А как здесь? Что?
Но одетый в двое или трое подштанников и немыслимое, но тоже в несколько слоёв тряпьё человек больше ничего не говорил, словно берёг каждое своё слово, зная, что до смерти их осталось наперечёт.
“…исподнее-то он с мёртвых снимал”, – понял Артём.
Здесь и без холодов было уже нехорошо: сырое помещение, неустанные сквозняки; на улице было не больше десяти градусов.
Многие дрожали, лязгая челюстями, – хотя тут не поймёшь, от холода или от ужаса. Иные, согреваясь, ходили по церкви туда- обратно. Впрочем, и тут не поймёшь – согреваясь ли…
Неподалёку от нар Артёма было окно – он и полез сюда, быть может, неосмысленно – потому что свет хоть немного падал, даже сквозь щит, скрывавший окно с уличной стороны – а везде была полутемь.
Один человек внизу зажёг спичку – её тут же погасило сквозняком.
– Ай-ай, – сказал он, как будто сердился на спичку.
Это был чеченец Хасаев, бывший дневальный двенадцатой роты, Артём узнал его. Хасаев был волосат, крепок и, в отличие от большинства других, не мёрз, а только сутулился и озирался, словно точно знал: выход есть и отсюда, надо только догадаться, где он.
Немного освоившись, Артём понял, что зимой пожалеет о своём месте – печки в церкви не было, зато, если случится косой, злобный ветер – снежная пыль от окна будет лететь ровно к его нарам.
“…Потом, всё потом”, – думал Артём, гладя стены.
Он был словно в похмелье, невыветрившемся и ещё дурманящем голову, – когда ещё не очнулся настолько, чтобы вспомнить, что было вчера.
Стены были покрыты грубой известкой – должно быть, большевики на правах новых хозяев замазали настенные росписи.
Надо было понять, чем и как здесь можно согреться – до того момента, когда всё закончится – ведь должно закончиться: Галя придумает что-то, мать отмолит, да что угодно может произойти – лишь бы сейчас не замёрзнуть. Ничего пока в голову не