Вода плескалась о борт.
– Эйхманис всегда говорил: прежде чем чинить машину – дай ей подумать, – с трудом, словно у ней сдавило в груди, сказала Галя.
Загромыхал гром где-то вдалеке.
Оба посмотрели в ту сторону – вперёд: может, там что-то ещё покажется, кроме грома. Впереди было тёмно-сине, почти беспросветно.
И Галя, и Артём осознавали: если сейчас попробовать завести мотор, а он не заведётся – это будет конец, крушение.
Хотелось отсрочить этот миг.
Наверное, нужно было ещё утром, на суше, установить мачту, закрепить парус – и сейчас бы его подняли. Чтоб не возиться посреди моря – замерзающим на ветру, перепуганным людям.
Укутали мотор, как ребёнка.
Выпили водки.
Довычерпали воду.
Залили топлива.
Посидели и выпили ещё по глотку.
Галя долго смотрела куда-то в небо, потом, вроде и не всерьёз, спросила, на Артёма взгляда не переводя:
– Давай застрелимся.
– Ага, а зачем я столько выживал, – сразу же ответил Артём.
Он не выносил таких разговоров, и ответил в той тональности, которая сразу позволила закрыть тему.
…Терпеливо прождали почти полчаса.
Рванули шнур – и мотор завёлся.
Артём захохотал. Галя тоже улыбнулась. Она дала оборотов с таким остервенением, словно чем громче мотор работал, тем лучше.
Понеслись поперёк моря.
С полчаса молчали, вглядываясь во все стороны света.
Потом Артём смотрел на Галю.
Луч невидимого заходящего осеннего солнца на её лице – будто единственный во всём свете.
– И всё-таки, Галь? – громко, чтобы перекричать мотор, спросил Артём. – Куда мы поедем?
Галя перевела медленный, сощуренный от ветра взгляд на Артёма.
– У норвежцев есть зверобойные концессии, и они плавают вдоль Мурманского побережья до горла Белого моря и даже заходят в него. Я надеюсь, что мы их встретим. А ещё на Западном Мурмане живут норвежцы-колонисты. К ним тоже никто не догадывался бежать… Но нам пока рано об этом думать… Не пропустить бы следующие острова…
“Рано, не рано – а вдруг я больше никогда не вернусь в Россию? – удивлённо подумал Артём, – …что я потеряю?”
Он зажмурился на секунду, увидел шмеля на стебле, лошадь, подрагивающую селезёнкой, воронье гнездо, младшего брата, фотоателье на Мясницкой, снеговика у дома, строчку стиха…
Быстро отмахнулся: пена всё.
“Нет”, – ответил сам же себе, но снова отмахнулся.
“У женщины нет Родины. Её Родина – мужчина, – говорил на Соловках то ли Василий Петрович… то ли Бурцев… то ли Мезерницкий? Кто-то из них – бывших белогвардейцев и бывших живых людей. – Родина у женщины появляется, когда у неё появляется муж. Или дети. Дети бросают Родину – и у матери снова её нет. Родина там, где сердце ребёнка…”
Кто же это говорил?
Свет небесный располагал хоть к каким-то размышлениям – но чем меньше его становилось, тем нелепей и даже злонамеренней становились отвлечённые мысли: вес их уменьшался с каждым мигом – какая Родина, какой шмель на стебле, какое сердце – одна вода и соль в мире, вода и соль.
– Ты умеешь плавать, Галь? – спросил он, чтобы не молчать.
– Монахи не умели плавать, Тём. Мне тюлений староста сказал. Чтоб не жить ложной надеждой… Монахи не умели, и нам незачем. Тут не уплывёшь. Вода – десять градусов.
Темнота пришла куда раньше, чем ожидалось.
Её словно бы доливали, как из чернильницы. Только отвернёшься – слева уже загустело; переведёшь глаза – а справа совсем