стоящих березок и тут же направился к ним. Показал Францу на белое стройное дерево:

– Ты самый высокий, берись, нагибай. Чего не понимаешь? Вот так-гни! Выше, выше забирай.

Франц попробовал – дерево только пошумело уже пожелтевшей и поредевшей кроной – не поддается. Действительно, пришлось встать на цыпочки и схватить красавицу повыше, как за горло, повиснув, потянул книзу. Перебирая руками поближе к вершине, заставил упрямицу, плавно ослабевающую, пригнуться, навалился сверху на нее, локтями, всем телом, кто-то рядом повис, наклонили как надо. Хотя, как надо и что надо, известно тут, кажется, единственному человеку. От его тайной непонятной мысли исходит угроза.

– А ты,-командует кожаный тому, у кого перевязана голова,- сними с этого ремень.

– Сам снимет, если надо. Ладно, Фуксон, давай твой ремень.

Что? Зачем? Что вам от меня надо?!

– Давай, раз приказывают.

И тот торопливо распоясался, темный плащ с раздутыми карманами повис на нем уродливо, как халат. А кожаный распоряжается дальше:

– Привязывай за ногу. Ну, что непонятно? Ногу. К березе. Ремнем. Понял, немая ступа?

И сам подтолкнул Фуксона к Францу.

Франц и второй, помогающий удерживать пружинящую березу, нелепо пытаются поймать ногу Фуксона, тот отступает, смешно отпрыгнул, вырвав колошину немецких штанов из Францевых ногтей.

– Вы что? Что вы придумали? За это ответите?

– Э, ответите, ответите!-вдруг разозлился ленивого вида крепыш-парень, до этого ни в чем не участвовавший. Как укусили eгo.

Схватил голову бедного Фуксона сильными руками 'в замок' и подтащил его к дереву: привязывайте! Франц схватил ногу ременной петлей, быстро протянув конец через металлическую пряжку, будто не раз такое проделывал. Кожаный одобрительно помахал пистолетом. На пару с тем, что помогает удерживать березу, торопливо стали конец ремня привязывать к стволу. Фуксон уже лежит на земле, нога задрана к небу.

– Вы что, вы что?-все повторяет несчастный, дергая ремень, как бы пробуя, достаточно ли прочно, хорошо ли*нога привязана.

– А вот сейчас поймешь!

– Будет тебе хром!

В выкриках не злоба, а как бы игра, всех завораживает само действие, нечто происходящее сними.

– Наклоняй вторую, – командует кожаный и, отшвырнув винтовку, сам бросается к стоящей в метрах семи такой же березе.-Сюда, к нему гни!

Фуксон в отчаянии закричал на весь лес:

– Люди, помогите! Это фашисты! Вы что, фашисты? Вы фашисты, или кто?

Ухитрился вскочить с земли, на ноге, еще не привязанной, пытается ускакать, убежать, снова упал, на руках старается уползти, а его тащат, волокут, прижимают, вяжут:

– Ах, мы фашисты?.. Значит, вот мы кто?.. Сейчас ты увидишь, кто фашист!.. Сука! Фархфлюхтер! Свинья! Фуфло! Иуда! Шайзе!..

Чьи были слова, чьи голоса в этом безобразном клубке яростных тел, кто молчал немо, а кто нет-никто не мог бы разобрать. На другом конце поляны тоже кричали-женщины, их испуганные голоса все нарастали.

– Крепче, крепче привязывай!-командует кожаный.

Ноги несчастного уже смотрят в небо, плечами, головой он егозит по жухлой траве, перемещаясь с места на место на локтях, как членистоногое насекомое.

– Отпускай! Поехали!

Раздался вопль ужаса – деревья, вздрогнув, йодскочили, пытаясь распрямиться, стать, как прежде, но не смогли. Их удерживали распято голые, страшные в таком положении человеческие ноги. А руки висящего головой вниз почти достают до земли, скребут траву, опавшую листву. Какие-то ухающие звуки: 'У-о-х!' 'У- о-х!' доносятся из-под свисающего книзу плаща, закрывшего голову, лицо подвешенного.

Что происходило бы дальше, сказать невозможно: крик со всех сторон нарастал, людей на поляне все больше. Кожаный, как бы вспомнив про свой пистолет, торопливо выстрелил-в упор в оголившийся тощий живот висящего. Руки подвешенного напряженно подвигались и повисли мягко.

Онемевшая Полина все это наблюдала из-за куста, вскрикнув от боли, прижала ладони к своему животу. Как бы закрывая ребенку глаза.

11

Блокада-такая штука, не позволяет задержаться, остановиться. Гонит безжалостно вперед, даже если бежать уже некуда. И для Франца с Полиной, для тех, кто рядом, такой момент наступил-плотная стрельба вокруг, совсем близко, рядом. Их взяли. Франц слушает, слышит, как люди в плащах, пятнистых накидках по-немецки переговариваются: что делать с пойманными бандитами? Тащить их через болото или лучше будет-положить на месте. Толстый, в очках, ефрейтор с неожиданным упрямством возражает старшему офицеру: оружия при них нет, их следует запереть в лагерь! Франц вида не показывает, что понимает. Не хотел, чтобы и Полина знала, о чем сговариваются.

Так они оказались в лесном лагере. Что за лагерь, где это, не знали, плохо ориентировались, но часто слышалось, звучало слово: Озаричи.

Шли долго, почти целый день. Снова и снова позади резко стучали выстрелы – это пристреливали тех, кто упал, не мог идти. Сколько раз у Франца готовы были вырваться немецкие слова, обращенные к тем, кого он должен считать своими земляками. Но он молчал, прячась за уже стыдную, уже позорную свою немоту. Забрал у ослабевшей женщины девочку, нес ее на плечах, Полина вела двоих за руки. Девочка все повторяла, наконяясь к уху Франца: 'Я не боюсь, я не боюсь, немец нас не застрелит, ты, дядя, не бойся'.

Лагерь – это огороженный колючей проволокой кусок заболоченного леса, ни единого барака, даже землянки, люди, их тут бессчетные тысячи, стоят, вяло переходят с места на место, мертво лежат в холодной грязи. Очень мало мужчин, даже стариков, в основном женщины с детьми. Казалось, и недели прожить тут невозможно.

Прожили чуть не полгода. Мать Лизы-девочки, которую принес в лагерь Франц, умерла от тифа. Теперь девочка жила при Полине и Франце. Целыми днями синяя, большеглазая, лежала она на обжитой ими лапинке гнилой кочковатой земли, согреваясь всем, что живые забирают у умерших, а ее приемные родители толкались у ворот в надежде дождаться привоза какой-нибудь еды. Когда приходила машина, полицаи, немцы швыряли в голодную› толпу подмерзшие буханки хлеба, стараясь обязательно попасть кому-нибудь в голову. Свекольными 'гранатами' – прямо в лицо, веселились, забавлялись, налетай, не зевай! И налетали из последних сил, затаптывая тех, кто послабее, выхватывая хлеб, как собственную жизнь, из чужих рук. Но зато какое счастье в глазах ребенка (Лизы!), который видит хлеб в твоих руках.

Франц, глядя на довольных своей сытостью и властью над тысячами жизней охранников, мог представить себя на их месте. Он тоже мог стоять на вышке с пулеметом, на машине, целился бы из пулемета в Полину, Лизу, забавлялся стрельбой по ним по всем, швырял хлеб, как кирпичи, им в голову. И был бы он тоже Франц – так кто же, что же такое люди?

Лизочка продержалась всего лишь до первого снега. Выбравшись из-под горы грязных телогреек, кожухов, глянула на белый саван, укрывший живых и мертвых в этом страшном лесу, сказала еще: 'Мама (Полине) попроси у таты (у Франца) хлебца'… И умерла – с румянцем на истощенном личике. Тиф, настигая человека даже на последней стадии истощения, вспыхивал вот таким неправдоподобным румянцем, обманным, прощальным. Человек умирал, и тогда все вши выползали наверх, убегая от холода смерти на мороз. На умерших женщинах, которые лежат по всему лесу, если платок или кожух – то посеревшие от

Вы читаете Немой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×