- Ты упрекаешь меня в черствости? Бессердечии?
Он покачал головой.
- Я просто предлагаю тебе взглянуть на свои собственные ошибки, прежде чем ты
начнешь указывать на мои.
Я внимательно смотрел на него.
- Ты не делился со мной подробностями розыска.
- Я посылал Брэддока. Он меня регулярно информировал.
- Но мне ты ничего не сообщал.
- Ты был мальчиком.
- Который вырос.
Он склонил голову.
- Прости, что я не принял во внимание этот факт. Впредь мы во всем равны.
- Так начни прямо сейчас — расскажи мне о дневнике, — сказал я.
Он рассмеялся, как будто в шахматах прозевал шах.
- Будь по-твоему, Хэйтем. Ну что ж, это первый шаг к местоположению храма —
храма первой цивилизации, который, как полагают, был построен Теми, Кто Пришел
Раньше.
Было секундное молчание, и я подумал: «Чего-чего?» А потом рассмеялся. Он
сначала вздрогнул, может быть, припомнив, как он впервые сказал мне о первой
цивилизации, когда я тоже не сдержался.
- Те, кто пришел раньше чего? — спросил я со смехом.
- Раньше нас, — жестко сказал он. — Раньше людей. Цивилизация предтеч.
Он нахмурился.
- Тебе все еще смешно, Хэйтем?
Я покачал головой.
- Не столько смешно, Реджинальд, сколько… — я пытался подобрать слова, —
сложно для восприятия. Раса существ, бывших до человечества. Боги…
- Не боги, Хэйтем, а первая цивилизация, управлявшая человечеством. После них
нам остались артефакты, Хэйтем, обладающие неимоверным могуществом, о котором до
сих пор мы можем лишь мечтать. Я полагаю, что тот, кто завладеет этими артефактами, в
итоге сможет управлять судьбой человечества.
Смех мой оборвался, потому что я увидел, как Реджинальд посерьезнел.
- Это слишком большие притязания, — сказал я.
- Безусловно. Если бы притязания были скромнее, мы бы не были так
заинтересованы, разве нет? И ассасины тоже.
Глаза у него поблескивали. В них отражалось и приплясывало пламя
светильников. У него и раньше бывал такой взгляд, правда, редко. Не тогда, когда он
обучал меня языкам, философии или даже античности или основам военных единоборств.
И не тогда, когда он преподавал мне догматы Ордена.
Нет, это случалось лишь тогда, когда он заговаривал о Тех, Кто Пришел Раньше.
Временами Реджинальд любил посмеяться над тем, что он называл излишней
страстностью. Он считал ее недостатком.
Но когда он говорил о первой цивилизации, он становился похож на фанатика.
2
На ночь мы остались в штаб-квартире тамплиеров, в Праге. Я сижу теперь в
небольшой комнате с каменными серыми стенами и чувствую на плечах гнет
тысячелетней истории тамплиеров.
Мысленно я отправляюсь на площадь Королевы Анны, куда после ремонта
возвратились домочадцы. Мистер Симпкин держал нас в курсе событий: Реджинальд
следил за строительными работами даже во время наших скитаний по Европе в поисках
Дигвида и Дженни. (И конечно, Реджинальд прав. Дигвида найти не удалось — вот что
терзает меня, а о Дженни я почти не думаю).
В один прекрасный день Симпкин известил нас, что семейство уже переехало из
Блумсбери на площадь Королевы Анны, и как и прежде, пребывает в своей резиденции. В
тот день я скользил мысленно вдоль обшитых деревом стен моего родного дома и
сознавал, что могу живо представить там людей — особенно маму. Но конечно, я
представлял ее так, как видел в детстве: светлой, как солнце, и вдвое приветливей, а я
сижу у нее на коленях и совершенно счастлив. Моя любовь к отцу была горячей, если не
сказать неистовой, но любовь к маме была светлее. Перед отцом я благоговел,
восхищался, как он велик, и иногда рядом с ним казался себе карликом, и вместе с тем
подспудно я испытывал тревогу, что сколько ни проживи я рядом с ним, я все равно буду
лишь его тенью. А возле мамы такого неудобства не было, а было почти непреходящее
чувство уюта, любви и защищенности. И еще она была красива. Мне нравилось, когда
кто-нибудь говорил, что я похож на отца, потому что он был яркой личностью, но когда
говорили, что я похож на маму, я знал, что это значит «красивый». Про Дженни говорили:
«Она будет разбивать сердца» или: «Поклонники будут сражаться за нее». То есть в ход
шел язык борьбы и соперничества. Но о маме говорили иначе. Ее красота была спокойной,
материнской, умиротворяющей, которая не вдохновляла на такую же воинственность, как
Дженни — мамина красота заслуживала лишь теплоты и восхищения.
Я, конечно, никогда не видел мать Дженни, Кэролайн Скотт, но все-таки какое-то
представление о ней у меня было: она была «точь-в-точь Дженни», и она пленила моего
отца взглядом совершенно так же, как своих кавалеров пленяла Дженни.
Моя мама представлялась мне человеком совсем иного склада. Когда она
познакомилась с моим отцом, она была старой доброй Тессой Стефенсон-Оукли. Она сама
так обычно говорила: старая добрая Тесса Стефенсон-Оукли, чем несколько удивляла
меня, но это неважно. Отец приехал в Лондон один, не обремененный хозяйством, но
кошелек у него был достаточно велик, чтобы всем этим обзавестись. Когда он в Лондоне
решил нанять у богатого собственника дом, дочь вызвалась помочь ему с поиском
постоянного жилища и с хозяйственными делами. Дочерью, конечно же, была «старая
добрая Тесса Стефенсон-Оукли»…
У нее было всё, и она намекнула, что ее семья не в восторге от ее связи, и
действительно, мы никогда в жизни не видели ее семью. Все свои силы она посвятила
нам, вплоть до той страшной ночи, то есть до тех пор, пока средоточием ее безраздельного
внимания, ее бесконечной привязанности, ее безусловной любви оставался я.
Но в последнюю нашу встречу от того прежнего человека в ней не осталось и
следа. Я возвращаюсь теперь мыслями к нашему расставанию и все, что я помню — так
это ее странный взгляд, который я расценил как презрение. Когда я убил человека,
покушавшегося на ее жизнь, я переменился в ее глазах. Я больше не был мальчиком,
который когда-то сидел у нее на коленях.
Я был убийца.
20 июня 1747 года
По пути в Лондон я перечитывал старый дневник. Зачем? Может быть, это
интуиция. Подсознательный поиск или… сомнения.
Во всяком случае, когда я перечитал запись от 10 декабря 1735 года, я вдруг
совершенно ясно понял, что мне делать по приезде в Англию.