Искать и не пришлось.
Свернули, попали в сосновый бор. Деревья огромные, но стоят редко, поэтому в бору как будто — и не в бору: просторно, светло. Вот она откуда — изба сосновая, оплаканная! Остановились, из машины вышли: скипидарный запах разогретой хвои вошел, как запах грозы. Еще чуть проехали — Господи, указатель: «Малинино»… Двинулись по проселку: прямо как будто бабка Меланья перед нами клубочком вилась.
Въехали в Малинино. Одна широченная, с излучинами, как будто это зеленая река, по берегам которой стоят, действительно сосновые, избы — улица. Даже дорога подернута, как после позавчерашнего бритья, травой: мало ездят, не вытирается. У некоторых изб кирпичный низ. Лабаз. Двухэтажные. И кирпич древний, крепостной какой-то, весь уже в собственной пудре, как старче в перхоти, и дерево на нем черное, рассохшееся и поведенное: того и гляди с лабаза съедет.
Да-да, сосновая, родимая… Дышать действительно есть чем: из каждой щели, небось, свищет.
— Дочь… — оборачиваюсь назад.
Ну, как тут прикажете, Меланья Лонгиновна, задирать палец, когда человек, умаявшись на вчерашнем празднике — спит?.. А?
И держать его строго вертикально перед сладко посапывающим дочкиным носом?
— Чего тебе? — вяло приоткрыла правый глаз.
Два выражения боролись, проталкиваясь наверх, во мне.
Первое, разумеется, фамильное, величественное — насчет нас, моршанских. Второе, покороче: посмотри, мол, наша родина.
Растолкайте спящего человека и рявкните ему в ухо: мы — и далее по тексту. И увидите, что получится.
В общем, выражение лица у дочки, недовольной, что её разбудили, к назидательному пафосу не располагало. И я, помучившись, выбрал второе.
— Наша родина, — робко произнес.
Дочка решила, что с большой буквы;
— Россия, что ль?..
Посчитала, что дремлет, как спящая красавица, третьи сутки.
— Да нет, просто наша…
Ну да. Про сегодняшнюю Россию уже и не скажешь, что она и есть моя родина или что я — ейный колосок.
Дочка, уже кое-что слышавшая насчет моршанских от меня в детстве, растворила оба глаза.
Медленно-медленно продвигались мы серединою улицы. За нами даже мальчишки не бежали по той причине, что их здесь, наверное, просто не было. Да, конечно, разница огромная между нашей глиняной, степной стороной и этой, лесной, деревянной, с вкраплениями, ржавыми коронками узкого, сдавленного кирпича. Сказкою веет здесь; у нас же исключительно ветром. Лето подкрашивает российское запустение, особенно здесь, где — возможно из-за окружающих лесов, проникших в село заберегами берез — его концентрация кажется гуще, чем у нас. И все же именно запустение, похоже, становится общим, родовым признаком русской глуши. Мы как будто бы даже не ехали — мы как будто бы медленно-медленно проплывали, прилипая к толстым иллюминаторам, вдоль почернелой, с остатками резных коньков и наличников, незатейливой православной Атлантиды.
Впрочем, здесь-то глушь относительная: большая дорога проходит рядом — возможно, она в свое время и сманила моего отважного предка.
Улица вывернула к церкви. Кирпич сразу узнался — такой же, как и в лабазах. Пользовались, пользовались помаленьку миряне, считая, что у Господа Бога всего много, не убудет: храмовая стройка-то наверняка длилась не один год. Ровесники — фундаменты изб и фундамент небес. Церковка, правда, не Бог весть как высока, пошла как-то вширь. Как дородная, по малой нужде присевшая, широко расправив под собою, словно над заварным чайником, парчовые юбки, купчиха. Несколько старух и стариков сидели на ветхой лавочке перед церковным забором. Не нищие — кто бы им здесь подал? Свои. Я попросил остановиться, вышел из машины, поздоровался.
— Здра-а… — недоверчиво потянулось мне в ответ.
— Скажите, есть в селе вашем такие-то? — назвал свою фамилию.
Старухи и старики вопросительно переглянулись.
— Не-е, таких нету.
— А Рудневы? — назвал девичью фамилию своей бабки по другой, по женской линии.
Короткое совещание имело все тот же результат;
— Не-е..
В отцветающих взглядах больше недоверчивости, чем любопытства. «Волга» смотрелась на пустынной улице, как лоснящаяся навозная муха на скатерти. Я потоптался. Не с руки как-то было провозглашать насчет Моршанска. Дочка моя спала с закрытыми глазами, а эти, похоже, спят с открытыми.
— Может, это дачники? Москвичи? — сжалилась надо мною одна ветхая душа.
— А что, у вас и москвичи есть? — удивился я.
— Есть, — неохотно ответила та же самая, наиболее бодрствующая старуха.
Стало быть, я могу быть отнесенным одновременно и к дачникам, и к москвичам — на своей прародине. На фронтоне храма, помимо креста, кирпичом выложено: «1856». Значит, и мои вполне могли участвовать в общем богоугодном деле (как и в не богоугодном тоже).
— А какие ближайшие села есть здесь еще? — спросил я.
— Да вот, например, Сосновка, — было отвечено мне и указано на дом, который стоял поодаль по другую сторону церкви.
— Оно большое?
— Было немаленькое, сейчас же только вот эта изба и осталась…
Сосновка… Конечно, Сосновка! Как же я мог забыть? Название высветилось в памяти, как только нажали нужную кнопку. А может, только показалось, что имя наконец-то найдено, вспомянуто? Сосновка… Мы, дав петлю, проехали, проплыли медленно и пучеглазо и мимо этого кособокого дома и выбрались в поле: там, за лесополосой начиналась большая дорога. Рожь еще не созрела, но была высокой и сочной, с хорошо заряженным зёрнами колосом. Я выдернул увесистый пучок ржи, отряхнул от земли (чернозем!) его мочковатые корни и уложил в багажник. Давно заметил: чем бестолковее в России власть, тем лучше родит земля. Подстраховывает, что ли? Или потому что родит все чаще на пепелище?
Въехали и в Моршанск — как будто влезли с головой в пропахший нафталином бабушкин сундук. Толстостенный, поповский, ушедший в землю. Облупившийся и изодранный нищетою так, что душа ватными клочьями вывернулась наружу. Улицы же прорублены в могучей вековой зелени, как ходы сообщения. Есть города, в которых архитектура значительнее самого текущего народонаселения. Моршанские неохватные дубы и ветлы значительнее, роскошнее тамошней архитектуры — это как минимум. На улице из звукоусилителей иногда вспыхивало: «Мальчик хочет в Тамбо-ов…» над копотливой и целеустремленной тишиной — чем меньше у людей денег и дел, тем целеустремленнее снуют они по своим, только им ведомым траекториям.
Мальчика можно понять. Тамбов, областной центр, рядом. Губернатором там когда-то служил Державин. Правда, его оттуда вскоре выжили. Тоже — местные.
2001-й год.
Зашли с другом в магазин, попытались купить бутылку коньяка. Нам предложили настойку «Осенний сад» — цветом подходит. Именно ее я и пил когда-то в юности на Черных землях: автолавка проехалась по чабанским точкам и пока добралась до нас, в ней из спиртного остался только этот самый сад. Я и не знал, что он где-то сохранился до новых времен.
И ливерной колбасы.
Два крошечных русских городка были известны в годы войны всей Красной Армии. Тейково, что в Ивановской области — там шили шапки-ушанки и фланелевые портянки, — и Моршанск Тамбовской — там производили махорку.
В Тамбове я служил солдатом, здесь, в Моршанске, оказался только теперь проездом…
За городом вновь свернули в перелесок, светлый, чистый, не подверженный, слава Богу, социальной депрессии. Вышли из машины, по колено утопая в траве, вынули пластмассовые стаканы, разлили «Осенний сад», подозрительно шибавший сивухой — в этом саду, видимо, ничему пропасть не давали, — чокнулись.
— За моршанских! — провозгласил товарищ.
Эх-эх… Бывший когда-то центром выделки сыромятных кож, городком постовалов, кожемяк и, похоже, лежебок, Моршанск в свое время, как и предместья Итиля в Хазарии, на всю округу чадил густым прокисшим смрадом. Местные красавицы тоже семенили, зажав курносые носики, своевременно превращаясь, правда, в оседлых, неподъемных, крупитчатых и невероятно атласистых, поскольку профессионально вымяты задубевшими в рассолах руками, властных домоправительниц, денно и нощно понукающих благоверных своих к их враз преобразившемуся, поскольку теперь от него исходил аромат собственных, кровных наличных, труду: девушки и жены, как известно, и цвет воспринимают по-разному, не говоря уже о запахах…