Назавтра международный вещатель Топуридзе был вызван в кабинет Силиберти. Он вступил туда вобрав в себя брюхо и на цыпочках. Выступил через час. Твёрдым шагом. Вместо того, чтобы – согласно ожиданию коллег – попрощаться с ними, оторвать себя от журналистики и вернуть виноделию, он пригласил их вечером на свою помолвку со 'специальной ассистенткой'.

3.Мыть руки, покидая день

Бывший парашютист Валерьян Ссангулия, мой сосед по правую руку, объяснил своё отсутствие на этом банкете присутствием на нём русских и армянских коллег, а также притупляющим воздействием алкоголя на патриотические чувства. Любовь к Грузии он проявлял не только в жажде русской и армянской крови, но и в менее понятном признании, что ради родной земли был бы счастлив выпрыгнуть из самолёта без парашюта.

Счастлив, кстати, оказался бы и я. В отличие от Топуридзе, не владевшего английским, Ссангулия, покинувший родину неучем во время войны, полвека назад, не помнил, наоборот, грузинского. Мне поэтому, как редактору, приходилось заново переписывать его наглые 'переводы', в которых большинство наспех изобретаемых им слов представляли собой англоязычные корни с грузинскими суффиксами.

Несмотря на профнепригодность, Ссангулия считался ценным кадром грузинского отдела, ибо ненавидел советскую власть так люто, что при первой же возможности, в июне же 41-го года, перебежал из Красной армии к немцам. Говорят, – с ценными разведданными о числе интеллектуалов в его родной мингрельской деревне. Позже, к концу войны, он перебежал к американцам. Тоже, не исключено, с какими-то данными, поскольку в Вашингтоне его обласкали и с открытием на 'Голосе' грузинского отдела в начале новой войны, холодной, зачислили туда в качестве памфлетиста.

Согласно моей должности, я редактировал только язык его сочинений. Сочинять самому – по действовавшим правилам – мне не позволялось: я не был ещё гражданином. Это меня устраивало ещё и потому, что писать не к чему когда можешь читать. И вычёркивать. Валерьян, тем не менее считал, будто в процессе 'стилистической чистки' содержание памфлетов утрачивает боевитость. И обижался.

Наиболее сильный удар по его самолюбию нанёс, однако, лысый бородач и очкарик Марк из семьи безвестных русских монархистов Помар. Хотя этот Помар родился и вырос в Вермонте, он попал на «Голос» из той же мюнхенской «Свободы», где Герд фон Деминг держал его в заместителях.

Прибыв в Вашингтон, Марк, подобно Герду, стал уже одним из начальников. Не отличаясь от них бездарностью, он, тем не менее, подражал не им, а российским монархам: прикрывал наследственное слабоумие не безродной демократической улыбкой в присутствии подчинённых, а надменным оскалом лица и отказом отвечать на приветствия.

Ссангулия здоровался с ним ежедневно. Обычно трижды. Ответа – правда, пространного – удостоился, однако, только через месяц. Я, буркнул ему Помар и задрал вверх клин рыжей бороды, я, дескать, навёл справки – и до воцарения большевиков твоя вонючая Грузия становилась солнечной только тогда, когда её навещали российские просветители.

Уязвлённое самолюбие обострило у Валерьяна язву желудка, но перед тем, как лечь в больницу, он объявил, что для всей радиофицированной Грузии дела теперь, после прибытия Помара на «Голос», пойдут плохо. После чего они пойдут ещё хуже. Так и вышло, хотя Помару, как и Демингу, на Грузию было плевать. Начинается война против вольнодумцев, доверились они мне как редактору, а «Голосу» нужны, мол, только исполнительные рекруты.

Находясь под впечатлением, что я сражаюсь в их рядах, они в течение месяца завершили чистку советской службы. В течение того же месяца антирусские памфлеты Ссангулия, которые он сочинял для эфира в больничной палате, стали вызывать у Помара такой восторг, что я перестал что-либо понимать.

Когда, впрочем, портрет Валерьяна переместили на Доске Почёта в почётнейший угол, я придал своему недоумению форму письменного протеста и передал его Помару. Последний в присутствии Деминга похлопал меня по плечу и шепнул, что, хотя тоже презирает нацмена за русофобство, не может отказать старику в преданности святому делу расцвета вражды между братскими советскими народами.

Ушам своим я поверил только в результате мобилизации всех запасов цинизма, после чего моя робкая догадка о подвластности человека импульсам разрушения обрела непреложность акта мочеиспускания. Я ужаснулся догадке, что отныне покидая каждый прошедший день, мне придётся мыть руки.

Вместо отвращения к жизни мною, однако, овладело иное чувство – обманутости. Появилась жалоба, и это оказалось для меня столь определяющим состоянием, что мне стало вериться, будто так оно быть и должно. И будто каждому суждено нести в себе жалобу. Такую неотступную, которую никуда не принести.

Но уже на третьи сутки начался скандал, подсказавший мне неожиданный адрес. В этот раз скандал вышел громкий.

4. Бесполое тепло наполнило чувством защищённости

На третьи сутки после получения из больницы очередного ссангулиевского памфлета о пагубности России для её окружения Марк Помар получил из Вермонта ещё одно произведение. Проживавший там Александр Солженицын наконец-то – по настойчивой просьбе начальства – начитал на плёнку «программный» отрывок из своего романа.

Программным Помар назвал отрывок по той причине, что в нём, дескать, поразительно просто обобщена история погибели России. Понятностью фрагмент поразил и меня. Всё в нём было так просто, что не удивили даже слова «архангел» и «сатана». Поразительное заключалось в том, что во имя банального – виноваты евреи – Солженицын отвергал общеизвестное. Чёрное вороньё нынешних бедствий вспугнул, мол, со спячки не залп Авроры в октябре 17-го, а тихий выстрел из пистолета.

Случился он – как гласил заголовок романа – в августе 14-го. В Киеве, куда пожаловал с визитом русский министр Столыпин, статный архангел на крылатом коне. Пожаловал же он туда по важным делам, имевшим целью скоропостижное введение России в светлое будущее. Поскольку эта задача нелегка, Столыпин к вечеру притомился и отправился отдыхать в оперный театр.

В том же театре оказался уродливый жидёнок Мордко. В отличие от министра, Мордко прислушался не к украинским вокалистам, а к трёхтысячелетнему зову кровожадных предков. Посему во время антракта, выхватив пистолет, он выстрелил прямо в светлое будущее. Вместе с министром на паркетный пол замертво повалилась последняя надежда на спасение России. Плюс – человечества.

Хотя история России плюс человечества заслуживает лишь молчания, я разбушевался. Как же так, мол? Как можно выдавать это за правдивую хронику? Во-первых, никакой русский министр никогда и никак в жопу не был последней надеждой человечества! А во-вторых, Мордко был не клоповидный иудей, а убеждённый выкрест по имени Дмитрий Богров. Как же так, да и можно ли?!

Можно, ответили Деминг с Помаром: Солженицын приехал в Америку за свободой, а в Америке свободный человек кого хочет, того и обсирает! Я возразил. Для народных радиочтений можно бы выбрать из его романа что-нибудь поправдивей, ибо народы несвободной России воспримут, дескать, выбранный текст как призыв к освобождению родины посредством еврейского погрома.

Деминг обвинил меня в переоценке догадливости народов несвободной России и удалился тою своей походкой, которую я объяснял привычкой к бережной эксплуатации обуви.

– Удалился! – хихикнул Помар. – Истый христианин: когда ему грозит удар по лицу, он сразу подставляет другое. Моё! Но я скажу прямо: если твоих евреев начнут там бить, то это хорошо, потому что они станут

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×