Лаврентий, она хочет этого вместе с ним. Сообща. А сообщалась она не только через нераспущенных мной яков. Вконец уже распустившихся.
В сентябре прошлого года Израиль прислал в Москву усатую послиху по имени Голда. Маленкову, который походил на бабу, показалось даже, что Израиль прислал переодетого мужика.
Лаврентий его успокоил: она, мол, тоже баба. Правда, молодая и американская.
Хотя и молодая, эта мужественная сионистка – не переведя с дороги дыхания – снюхалась с нашей стареющей большевичкой. С Полиной. Союз оказался, увы, не только духовным.
Чем крепче они дружили, тем быстрее крепло и подозрение, что этой Голде Полина нашёптывает отнюдь не рецепты изготовления духов в ТЭЖЭ. А та объясняет ей отнюдь не методику отращивания усов в кибуце.
Быстро окрепнув, подозрение это быстро же и исчезло. Американцы стали получать из Москвы сведения, известные лишь Молотову, а секретные документы, хранившиеся у Полины, пропали.
Наконец, сознался и её второй секретарь. Не в том, что услаждался второю дамой в нашей державе, а в том, что шпионил в пользу ненашей.
В ноябре я распустил ЯК. В декабре предложил Молотову развестись с женой. Как я и ждал, он не возмутился. В феврале, как ждал и Молотов, Полину арестовали. В марте я отобрал у него портфель. Чего он тоже ждал.
А чего ждать теперь, не знает. Как и Лаврентий. Который потому и предложил ему поговорить со мной о Полине. Вместе.
Лаврентия волнует не она. Хотя – если говорить о ней, как о женщине – его волнует не только она. Все.
Не только она волнует и Молотова. Хотя никакая другая женщина его не волнует. Как женщина, не волнует и она. Никто.
Их теперь, Лаврентия с Молотовым, волнует другое.
Главное.
О чём я тоже не стану говорить с ними. Ни с кем. Ибо любые слова о главном – как и о евреях – люди понимают превратно.
55. И вдыхая нежный запах роз…
Главное я и сам представляю себе нечётко. Ибо, подобно всему, оно зависит от мелочей. Например – денег.
В прошлом году я приказал Круглову разработать смету для строительства новых лагерей. Под новых врагов, объяснил я. Которых порождает любое новое начинание. И чем главнее оно – тем их больше.
Круглов не решился спросить – о каком начинании идёт речь. Знал только, что, хотя лагеря надлежит строить именно ему, министру «внутренностей», это новое и главное начинание касается прежде всего не его мира, а внешнего. Всего.
Войну начинанием считать непривычно. Тем более – предстоящую. Которая может положить всему конец. Но не я её начинаю. Как не я начал её в прошлый раз.
Я хочу наконец заниматься человеком, а вынужден – по-прежнему – политикой. Хочу бороться за человеческую душу, а приходится – против новых врагов.
В сентябре 47-го пришлось возрождать Коминтерн – через четыре года после его упразднения. И через полгода после того, как американцы объявили мне холодную войну.
Перепуганный успехом коммунистов, Вашингтон вызвался бить их повсюду. Называя моё правительство красным дьяволом, а мой народ красными ордами. И требуя от меня предоставить ему – для получения «помощи» – полный отчёт о состоянии нашего хозяйства. Чтобы лучше знать, как нас бить.
Даже югославы, влюблённые в меня не глубже Трумена, признались: американские амбиции – большая угроза, чем фашизм.
На эту угрозу я ответил отменой демобилизации. Под ружьём в день окончания войны у нас было 11 с лишним миллионов человек. В конце 47-го – менее 3-х. Но теперь уже приходится снова ставить людей под ружьё.
От меня зависит теперь лишь одно – капитулировать или нет. Проиграть или выиграть войну. Правда, это как раз самое важное. От этого и зависит то, о чём мечтал Учитель. Вселенское спасение.
Если выиграем – оно станет возможным…
Когда Круглов представил смету, я велел скостить её вдвое. Но и после того, как скостили втрое, денег всё равно брать негде. В условиях мира у любой страны – непредвиденные расходы. Связанные с тем, что люди в основном живут. И хотят – лучше.
Даже китайские коммунисты. Которые только что закончили воевать и победили. Чего я не предвидел, а потому не предвидел и расходов, связанных с тем, что китайцы тоже хотят лучшей жизни.
Пока мои засранцы, Молотов с Лаврентием, отвечали друг другу по телефону на глупые вопросы об африканском вожде, я пытался ответить на свой.
О китайском.
Который, как доложил Орлов, дожидался меня в гостиной, но, как предположил я сам, объявился раньше других не из голода.
Нашу пищу Мао заполучить не спешил. Из страха перед запорами притащил из Китая своё продовольствие. И наоборот – ночной горшок. Из страха перед унитазами. Даже – из страха перед матрацами – деревянную кровать.
Спешил Мао с другим: заполучить наши деньги. В качестве невозвратного долга. И как можно большего. Обсудить его со мной без свидетелей. Особенно без Микояна, который недавно обидел его в Пекине, предложив мизерную сумму – 500 миллионов долларов.
На сколько же её скостить? Продолжая искать ответ, я в гостиную не спешил. Хотя понимал, что без солидных расходов не обойтись. Как теперь уже не обойтись в главном без китайцев.
Я заглянул в пах польскому шахтёру на камине. Длинная стрелка задралась вверх. «Свидетели» должны были вот-вот прибыть. Забрав с подоконника садовые ножницы, я шагнул к стеклянной двери на веранду. Дверь оказалась запертой, а ключа в замке не было.
«Гондон! – подумал я об Орлове. – Опять спрятал!»
Ключ прятал от меня не только Орлов. Особенно после того, как в октябре на веранде же меня сильно продуло.
Обслуге моей кажется, что у меня просто такая блажь – чиркать ножницами. Подстригать в саду и на веранде цветочные кусты.
Власик, например, уверен, что поэт Вургун потому и назвал меня «большевистским садоводом».
О садах я знаю только, что без них невозможно.
Люди постоянно себе лгут. Живут так, как если бы в жизни смерти не было. Или как если бы смерть не была неизбежной. Как если бы она была просто событием в жизни. После которого происходят другие – тоже случайные.
На самом же деле никто об этой необходимости никогда не забывает, а поэтому все живут в постоянном ужасе.
А деревья и цветы примиряют со смертью. Тем, что среди них о смерти не думаешь. Или думаешь совсем иначе. По крайней мере, – я. И это моё примирение со смертью началось не сегодня, когда моему телу исполнилось семьдесят – достаточный срок, чтобы жизнь нанесла ему губительный вред.
Деревья и цветы приносят мне свободу с детства.
Вообще – природа. От которой, кроме сада и веранды, для меня ничего уже не осталось. Но без природы я не могу. Она напоминает мне о конце, не пугая им. Создаёт такое чувство, будто всё в мире тихо, спокойно и правильно. И будто поэтому надо с ним смириться. И перестать жить в страхе.
Не я один живу в страхе. Каждый думает о своём конце. Поэтому все вместе так легко верят в близость