поддавалось на все влияния – тренировки, диеты, чужое, мужское тело. Усмирённое, послушное, текучее, как после любви, побеждённое, оно больше не сопротивлялось, и Джуде оставалось только с благоговением следить за проявлением божества.

Она понимала, что это будет другой танец. Что тот, который увидела она у индианки, повторить не сможет, но это и не было больше нужно: её танец будет тем, который может проявиться только через неё. Оба эти танца происходили из одного источника, оба они были отражением единого, кристального идеала. Но здесь, в мире тела, глины и пота, в зрительном и осязаемом мире он не мог бы существовать и мига, как не может жить обитатель водной стихии на суше, и даже красоту его на суше мы не в состоянии оценить.

Сперва, осознав это, Джуда была в отчаянии. Для чего тогда стараться? Работать, рвать сухожилия и выжимать пот из волос, если прекрасное недостижимо так же, как никто не может облизнуть собственные уши? Но постепенно иное чувство стало приходить к ней: тот танец, который проявился через неё, был хоть и не похож на свой источник в ином мире, однако был отражением его на земле. И отражением отнюдь не дурным.

Когда она думала об этом, ей вспоминалась история, случившаяся с ней в Индии, на острове, дрейфующем в Адаманском море. Однажды она вышла из домика, в котором жила, на самом ещё дремотном рассвете. Домик к тому моменту был уже так раскалён под своей шуршащей крышей из банановых листьев, что воздух там казался студнем, лениво колышущимся от движения лопастей вентилятора, и в студне этом плавали нежные трели гекконов, запахи пота и любви – Джуда ездила туда с каким-то приятелем, в которого была влюблена в те дни и о котором могла вспомнить теперь только в связи с этой историей. Так вот, спать в этом домике днём можно было крепче, чем ночью, а ночью крепче любить. После этого приятель засыпал, как все мужчины во веки веков, ему не мешали ни гекконы, ни духота, а Джуда, напротив, не могла заснуть и уходила, душимая чувством непобедимого одиночества и отделённости от мира. За стенами дремали джунгли, не знающие ни истории, ни греха, за стенами занимались дорассветные петухи, когда Джуда выходила, полуслепая и мягкая, как Суламифь, бредущая в раскалённой ночи под стенами иерусалимскими. Она шла, покачиваясь, через пальмовую рощу, шла на запах моря, и роща казалась ей полной призрачных российских берёз.

На море был отлив. Дно обнажалось, и Джуде, не привыкшей к дыханию мирового океана, становилось всякий раз жутко при виде блестящего, нутряного песка и изъеденных солью камней там, где днём плавали лодки. Она садилась на изогнутую пальму и смотрела на горизонт, а между тем поднималось солнце, такое же заспанное, мятое и красное, как будто где-то там, за горизонтом, оно тоже занималось любовью всю ночь напролёт.

Джуда редко сидела на пляже одна. Островитяне, не индусы, а низкорослые, смуглые туземцы, рыбаки с осанкой наследных принцев и самыми загадочными глазами, какие доводилось Джуде встречать, народ крайне практичный, весь день занятый своей простой, но важной работой, – этот народ позволял себе забвение от трудов лишь на рассвете. Они жили у моря, в лачугах, стоящих среди пальм, которыми поросло побережье, и Джуда не раз наблюдала, как выходили они к восходу на берег, сопровождаемые коротколапыми рыжими собаками, всю жизнь ничего не ведающими, кроме щенячьего счастья, садились и смотрели на рождающийся свет.

Они привыкли к Джуде, а Джуда привыкла к ним; днём не перекинувшиеся и взглядом, как все туристы с местными, на рассвете они становились как будто одним племенем – просто людей, людей, приветствующих новорожденного бога. Они смотрели на небо, на море, впитывали краски и свежесть, и различий в этот момент между ними быть не могло.

Так вот, в одно такое утро Джуда и услышала это. Некий рыбак, в белых штанах по колено, а выше облачённый лишь в свою смуглость, шёл вдоль берега по вязкому сырому песку и играл на флейте. Флейта была необычна, она в прямом смысле была сделана из водосточной, точнее, из канализационной трубы: полутораметровая, серая, с маленьким поперечным отверстием, которое надо было целовать, чтобы получить звук, и он менялся от силы поцелуя и от того, как раскачивал её рыбак правой рукой – флейта была направлена в сторону моря, и он рисовал ею круги.

Музыку, которая летела над пляжем, Джуда не могла ни повторить, ни запомнить. Мелодия была так же пропитана солью и самыми немыслимыми запахами, как всё вокруг; она была так же сложна для белого уха, как всё, что играется в Индии; она была столь откровенно потусторонней в этом рассвете, в этом отливе, в этих пальмах и на этой земле, что у Джуды захватило дух. Она шла оттуда, где существует всякая музыка; она была и всякой музыкой, и памятью о ней, и зерном всякой музыки, её концом и началом, и, между тем она была настолько неотделима от этого утра, этого моря, берега и этих людей, как неотделимо сердце от жизни, а жизнь – от чувства красоты. Она жила только в тот миг, пока звучала; она звучала только там, где родилась. Джуда слизывала соль с губ, не зная, её это соль или моря.

Она думала тогда, что жизнь изменится с этого дня, что она никогда больше не станет тратить её впустую и никогда не предаст этого открывшегося ей чувства неземной красоты. Но вечером того же дня они отправились с приятелем в бар, где

Вы читаете Жити и нежити
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату