поцеловал в шею, мне тут же стало тепло от жара его тела.
Двадцать минут Мэри Мэй шуровала в гараже, потом затихла. Изнемогла от злобы. Свет в гараже погас, она переместилась в кухню, тощая, страшная, волосы дыбом, где ее безупречная укладка. Подойдя к раковине, Мэри Мэй налила себе стакан воды и уставилась в окно так, словно заметила нас. Меня снова затрясло, и Кэррик покрепче обнял меня.
Свет погас, наваждение исчезло. Она спит в передней части дома, комната ее матери – в задней половине.
– Подождем три четверти часа – и вперед, – предложил Кэррик. – После такой истерики она не сразу уснет.
– У нас нет времени, Кэррик. Как только Креван узнает, что я на свободе, кому он первым делом позвонит? Конечно же ей.
– Время есть, я же тебе сказал. – Он поглядел на часы. – Операцию отложили до утра. Твоя мама поедет туда часов через семь, не раньше. И не одна. Все под контролем. Если приедет Креван, Тина предупредит нас.
– Семь часов – это слишком долго. – Я покачала головой, перебирая все, что может за столько часов пойти не так. Потом уселась и стала следить за домом, чувствуя, как нарастает во мне тревога.
Дедушка заперт в замке, против него стряпают дело, обещание ограничиться суточным арестом, естественно, оказалось ложью. Джунипер в той псевдобольнице, куда мама должна ворваться утром, вопия об учиненной несправедливости, о преступлении. Кэррик в бегах, его разыскивают. Все мы под угрозой, это я навлекла на близких опасность. Нельзя, чтобы они пострадали. Мой план должен сработать.
Мы словно хищные птицы следили за домом Мэри Мэй. Через сорок минут полной тишины, убедившись, что никто больше в доме не движется, мы начали действовать. Кэррик, пригнувшись, быстро пошел через двор к гаражу, в надежде найти вход там, чтобы не пробираться через дом. Но у гаража не было двери, не было замка, в котором можно было бы поковыряться, оба окна располагались слишком высоко, и в них едва ли удалось бы протиснуться, настолько узкие. Другого выбора не оставалось – только пройти через дом.
Я подошла к окну той комнаты, где спала старуха, тихонько постучала по стеклу, молясь, чтобы там не оказалась настороже и сама Мэри Мэй.
Мать тут же появилась у окна, слегка меня напугав: яркая белая рубашка, седые волосы, прозрачная кожа – при таком освещении она казалась не ангелом, скорее эльфом. Я приложила палец к губам, кивнула в сторону двери, и она тихо двинулась туда. Открыла мне дверь, я вошла, оставив дверь приотворенной для Кэррика, пошла вслед за старой женщиной в ее спальню. В доме было очень тихо, я шла на цыпочках, но Кэррик крупнее и на нем тяжелые ботинки, шагал он неуклюже, и у меня сердце готово было разорваться от страха всякий раз, как он на что-то натыкался или под ним скрипела половица. Аромат выпечки смешивался в этом доме с каком-то густым, застоявшимся запахом. По ту сторону узкого коридора – спальня Мэри Кэй, дверь распахнута, должно быть, и во сне караулит мать. Я вошла вслед за старухой в ее спальню и тихонько прикрыла дверь.
– Сядь, сядь, – попросила она, протягивая руку.
Я опустилась на стул рядом с ней. Женщина сидела на кровати, подоткнув под спину подушки.
– Я готова, я жду его. – Она храбро задрала подбородок.
Я замерла, не зная, как на это ответить. Хоть бы Кэррик нашел шар прежде, чем мы слишком далеко зайдем.
– Ты знаешь, что ищет Мэри? – спросила она.
Я кивнула.
– Можешь найти это?
– Постараюсь.
– И тогда все уладится?
Я кивнула.
– Я всего лишь хочу увидеть еще раз детей, – продолжала она со слезами на глазах, голосок снова стал детским. – Она забрала их у меня.
Я взяла ее за руку, пытаясь утешить.
– Она всегда была немного … странной. В детстве, бывало, если что-то захочет, то сильно, слишком сильно. И так же она любила Генри – слишком сильно … до одержимости. А Генри полюбил ее младшую сестру Элис, и этого Мэри стерпеть не могла. Отомстила всем родным, кто скрывал это от нее. Уничтожила нашу семью. – Слезы капали, боль, даже спустя столько лет, оставалась непереносимой. – Но ведь я все-таки ее мать. И я прошу Бога пожалеть ее, – продолжала она, заклиная меня взглядом. – Она причинила очень много боли, но потому, что ей самой больно, – все время.
Я протянула ей бумажный платок, и старуха утерла глаза.
Собралась, приготовилась: