оранжевыми.
– Как у Вордсворта, – сказал я. – Желтые цветы.
– Нарциссы, – сказала она. – У Вордсворта были нарциссы.
Была весна, мы гуляли в Гайд-парке и почти сумели забыть, что нас окружает город. Мы купили мороженое – два рожка с холодными сладкими шариками цвета «вырви глаз».
– У тебя кто-то был? – в конце концов спросил я, как мог непринужденно, облизывая мороженое. – Ты меня бросила ради кого- то?
Она покачала головой:
– Просто ты становился уж очень серьезным. Вот и все. И я не хотела разбивать семью.
Позже, уже совсем вечером, она повторила:
– Я не хотела разбивать семью. – Потянулась, лениво и томно, и добавила: – Тогда. А теперь мне все равно.
Я вообще-то не сказал ей, что развелся. Мы ели суши и сашими в японском ресторанчике на Грик-стрит и пили саке – чтобы согреться и напоить вечер мягким сиянием рисового вина. Потом мы поехали ко мне на золотистом такси.
Вино светлым теплом разлилось в груди. У меня в спальне мы целовались, обнимались и хихикали. Бекки изучила мою коллекцию компактов, поставила «Сессию в Троице» «Ковбой Джанкис»[32] и стала тихонечко подпевать. Это было несколько часов назад, но я не помню, когда Бекки разделась. Зато помню ее грудь – по-прежнему очень красивую, хотя уже и не такую упругую, как в те времена, когда ей было двадцать, – и возбужденные темно-красные соски.
Я слегка растолстел за прошедшие годы. Она осталась стройной.
– Ты мне сделаешь языком? – прошептала она, когда мы легли на кровать, и я сделал, что она просила. Ее пурпурные, налитые, гладкие нижние губы цветком раскрылись навстречу моему рту. Ее клитор набух под моим языком, и мой мир переполнился ее солоноватым вкусом, я лизал ее, и сосал, и дразнил, и покусывал, кажется, бессчетные часы.
Она кончила, один раз, дернувшись в спазме, под моим языком, а потом притянула меня к себе, и мы опять целовались, а потом наконец она направила меня в себя.
– У тебя всегда был такой большой член? – спросила она. – И пятнадцать лет назад тоже?
– Да, наверное.
– М-м-м…
Спустя некоторое время она сказала:
– Хочу, чтобы ты кончил мне в рот.
И вскоре я так и сделал.
Потом мы лежали рядышком, и она спросила:
– Ты меня ненавидишь?
– Нет, – сонно ответил я. – Раньше – да. Я ненавидел тебя много лет. И любил.
– А теперь?
– Нет, я тебя не ненавижу. Все прошло. Улетело в ночь, как воздушный шарик. – И я понял, что говорю правду.
Она прижалась ко мне, теплой кожей к моей коже.
– Не могу поверить, что я тебя отпустила. Я не повторяю ошибки дважды. Я люблю тебя.
– Спасибо.
– Не «спасибо», дурак. Скажи: «Я тоже тебя люблю».
– Я тоже тебя люблю, – отозвался я сонным эхом и поцеловал ее в губы, все еще липкие.
Потом я заснул.
Во сне я чувствовал, как что-то шевелится во мне, что-то сдвигается и изменяется. Холод камня, целая жизнь беспросветной тьмы. Что-то рвалось, что-то ломалось, как будто разбивается сердце, – мгновение предельной боли. Чернота, странность, кровь.
Наверное, серый рассвет – это тоже был сон. Я открыл глаза, вырвавшись из сна, но еще не совсем просыпаясь. Моя грудь была вскрыта, темный разрез от пупка до шеи, и огромная бесформенная рука, пластилиново-серая, погружалась в грудь. В каменных пальцах запутался длинный черный волос. Я наблюдал, как рука заползает в разрез на груди – так насекомое прячется в щель, когда включили свет. Я смотрел, сонно щурясь, и то, как спокойно я воспринимал эту странность, лишний раз подтверждало, что это просто сон, и разрез на груди затянулся, исчез без следа, и холодная рука сгинула. Мои глаза вновь закрылись. Навалилась усталость, и я вновь уплыл в умиротворяющую темноту, пропитанную саке.