Ибо установилось мнение, что он принадлежит какой-нибудь привратнице по соседству. И Макэр, собака Сен-Папулей, посещал кафе под псевдонимом Коке, собаки из швейцарской. Это было, пожалуй, лучше.
– Ты по-прежнему любишь сахар? Ну-ка, послужи. Ах, как он все-таки хорошо служит. Вы только поглядите на него! Какой акробат. Ах ты, душечка! Хотелось бы мне, однако, знать, как ты ухитряешься удирать от хозяйки. Но у него и вправду хитрая мордочка. Эти собаки очень умны. Скажи, как же ты это делаешь, моя прелесть? Может быть, когда почтальон приносит письма? Фью! И нет больше Коке! Но кому достается потом, по возвращении? Тому же Коке! Бедненькому Коке. Надо же угостить его кофейком и сахаром, чтобы он не остался в накладе. Ступай, скажи этому господину, чтобы он дал тебе вылакать чашку.
Макэр угадывал только общий смысл этих речей, если не говорить об отдельных броских словах. Правда, в Перигоре он запомнил несколько ходких оборотов речи, но в облачении тамошних интонаций. Его внутренний словарь характеризовался южным акцентом. Те же слова были неузнаваемы в парижском произношении. Заметим, что в различных местностях фразы различным образом строятся, засоряются неодинаковыми междометиями, неодинаковыми словами на затычку, и что у крестьян не принято вести с собаками длинные разговоры или же повторять слова для большей ясности. Вот почему при равных умственных способностях словарь беднее у воспитанной в деревне собаки, чем у парижской. И первые дни Макэр страдал от этого недостатка. Но делал быстрые успехи.
На этот раз он поживился пятью кусками сахару и получашкой кофе. Он любил сахар, которого лишен был у Сен-Папулей по распоряжению m-lle Бернардины, а черный кофе приводил его в чрезвычайно приятное, начальное состояние опьянения. Но еще больше сахара и кофе он любил прогулки, а также умеренный, регулярный авантюризм. Он не пустился бы наудачу бродить по бездонным кварталам, но комнатная жизнь, комфорт, которой он умел ценить, становилась для него, когда затягивалась, удушливо- однообразной. С другой стороны, он терпеть не мог прогулок на веревочке у слуги; а слишком явное ожидание, чтобы он 'оправил свои нужды', окончательно выводило его из себя. Что ему было по душе, – так это свободная прогулка с приблизительно установленными маршрутами и целью, тем более, что цель была исполнена обаяния. Помимо удовольствий лакомки, Макэр получал удовольствие от пребывания в очень общительной среде, его особа имела вес. Он по природе был очень чувствителен к нежностям, ласкам, приветливым интонациям. Но главное, он был тщеславен. Не слишком отдавая себе отчет в своем искусстве служить, – потому что всего больше недостает животным способности критического сравнения, – он очень наслаждался знаками одобрения. У Сен-Папулей он видел их редко. Правда, он имел некоторый успех в людской, но мало им тщеславился, умея в слугах узнавать существ подчиненных. И если даже он не смешивал публику маленького кафе с блестящим обществом, которое он иногда видел бегло у своих хозяев, не будучи в него, к несчастью, допущен, то относил ее к весьма почетному рангу (потому, быть может, что эти люди только и делали, что в пышной обстановке пили, болтали, играли в карты, и что им повиновались слуги).
Несмотря на все эти приятности, спустя несколько минут им овладело, как и всякий раз, беспокойство, и его начала с возрастающей силой преследовать идея дома. Никто еще не побил его серьезно у Сен- Папулей. Но перигорская муштровка снабдила его запасом нравственности на всю остальную жизнь.
Впрочем, его не нужно было побить, чтобы наказать. Сердитые интонации очень его огорчали, особенно когда они исходили от его настоящих господ, а не от прислуги. Даже достаточно было перестать на него дружески глядеть, чтобы испортить ему вечер.
Когда официант приоткрыл дверь, и в то же время публика в кафе заговорила громко и хором, Макэр, пробравшись под столами, незаметно ускользнул.
IX
Сампэйр разослал обычным посетителям своих сред следующее извещение, с некоторыми вариантами:
'Постарайтесь прийти завтра вечером. У меня будет Роберт Михельс, немецкий социалист, которого, быть может, вы знаете по имени. Он, впрочем, отлично знаком с французскими обстоятельствами и очень хорошо говорит по-французски. Думаю, что он будет вам интересен. А затем я не хотел бы, чтобы он оказался случайно в слишком маленьком обществе. Вот почему я позволил себе обратиться к вам с этим дружеским напоминанием'.
Все явились на этот зов, кроме г-жи Легравран; она была нездорова. Пришло даже двое друзей, бывавших реже: Лигвэн и Ротвейль. В отличие от остальных, они не были бывшими учениками Сампэйра. Лигвэн моложе его на несколько лет, был его товарищем по Нормальной школе в Отейле. А Ротвейль, человек лет пятидесяти, владелец магазина обуви на улице Дюнкерк, познакомился с Сампэйром в Союзе Просвещения.
Все постарались прийти пораньше, чтобы дружеский прием иностранцу могло оказать уже многочисленное общество. Но пришедшие первыми, к большому своему изумлению, уже застали Сампэйра посреди комнаты с громко разговаривающим и сильно жестикулирующим рослым молодцом, в котором сразу же, по телосложению и типу, узнали немца даже те, кто имел о Германии самые смутные представления.
Каждый раз, когда его знакомили с входящим, он порывисто вставал; и был так высок, что люди невольно посматривали на довольно низкий потолок, опасаясь, что он не рассчитан на людей такого роста.
Роберт Михельс расшаркивался, низко кланялся мужчинам, очень низко – дамам, не переставая улыбаться и не раз шутливо перебивая Сампэйра, который его представлял гостям.
Некоторая накрахмаленность у него смягчалась различными проявлениями живости; и ни голос его, ни выражение глаз не соответствовали сложившемуся у Матильды Казалис представлению о сухих социалистах-теоретиках северных стран.
Очень белокурый, коротко остриженный, голубоглазый, он казался еще совсем молодым – гораздо более близким к тридцати, чем к сорока годам, и одет был с изяществом, имевшим в этой среде вид изысканности. Это, пожалуй, сделало бы его подозрительным, будь он французом. Во всяком случае, это стесняло бы присутствующих. Но он был иностранцем, как бы посланником тех, кто работал в его стране на пользу человечества. Со стороны посланника естественно было некоторое щегольство.
Впрочем, темперамент Роберта Михельса, быстрота его реплик, совершенно южные жесты, которыми он их сопровождал, сами по себе могли бы устранить всякую принужденность в беседе.
– Господин Михельс рассказывал мне про германские дела, – сказал Сампэйр, – очень интересные вещи.
Михельс заметил, что относительно самой последней фазы германских дел есть люди, если даже не лучше его осведомленные, то могущие с большим весом о них говорить; что на родине он, правда, побывал недавно, но за последние годы много времени проводил во Франции, Швейцарии, Италии; что не переставая быть в курсе даже самых мелких событий в Германии и не теряя контакта со своими соотечественниками, он не уверен по временам, рассматривает ли вещи с той же точки зрения, как они, чувствует ли их, как они.
Легравран сказал, что и вправду только долгим его пребыванием во Франции можно объяснить легкость, почти полное отсутствие акцента, словом – совершенство, с каким г-н Роберт Михельс изъясняется по-французски. Луиза Арджелати назвала двух своих итальянских друзей, рассказывавших ей про Михельса, с которым они познакомились, кажется, в Милане или в Риме. Он подтвердил, что знает их, что его люди очень ясного, очень живого ума, крайне ему симпатичные.
– Господин Михельс очень забавно рассказывает про Вильгельма II. Кстати, как нужно произносить вашу фамилию?
– О, как угодно. Да и в Германии, смотря по местности, ее произносят различно. Одни говорят Микельс, другие немного смягчают… хье… хьельс… Но это в нашем языке самая трудная для вас согласная. О, я ничего не имею против того, чтобы вы меня называли Мишельс, по-французски. Меня будут принимать за члена клана Луизы Мишель, а это очень лестно… – Он рассмеялся, а с ним и Сампэйр. Смех у обоих звучал совсем различным образом. – Что касается кайзера, то мое мнение о нем ничуть не оригинально. Да и в кругах несоциалистических на его счет ходит много анекдотов.
– Мне кажется, вставил Лигвэн, – что со времени его последней выходки престиж его еще больше упал.