– Да… о…
– Чего только не пришлось ему выслушать. Помню выдержки из ваших больших газет в начале ноября месяца. Они крепко выражались. А этот митинг в Берлине, на котором один весьма известный оратор, уж не помню кто, говорил об императоре с неслыханной непринужденностью, которую затруднились бы у нас позволить себе по отношению к президенту республики, и объявил, что германский народ желает подлинного конституционного строя и мира с соседями.
– Это был, вероятно, доктор Квидде. Вы его фамилии не запомнили?
– Возможно… Я уже не говорю о речи Бюлова, сказавшего перед всем рейхстагом: 'Его величество, несомненно, отдает себе отчет в необходимости воздерживаться впредь от заявлений, вредящих политике Германии и компрометирующих авторитет венценосца'. Я цитирую почти текстуально. Это, знаете ли, марка! У нас после этого положение главы государства стало бы невозможным. Ему оставалось бы либо пойти на государственный переворот, либо упаковать свои чемоданы.
– Вот видите. Кайзер не сделал ни того, ни другого. Остерегайтесь преувеличивать значение таких вещей. Уверяю вас, германская монархия еще очень крепка, гораздо крепче итальянской, или испанской, или русской. Не особу Вильгельма уважают, а строй. Вся Германия сложилась вокруг монархии.
– Таков был и наш старый строй. Это не уберегло его от крушения.
– Но очень задержало крушение.
– Вы находите?
– Конечно. Вы, видно, не принимаете в расчет Наполеона, реставрации, всех ваших монархий в минувшем веке. Ведь это и было для вашей старой монархии средством длить свое существование. Впрочем, нельзя сравнивать. Ваша старая монархия была по своему духу ближе к нашей современности, чем современная германская монархия.
Сампэйр расхохотался. Сам он мало был склонен к парадоксам, – из сыновнего почтения перед истиной, а также по профессиональной привычке мыслить здраво, – но не прочь был слушать их. Легкий конфуз, который они вызывали в нем, изливался в хохоте у этого благожелательного человека.
– Я совсем не шучу, – продолжал Михельс, тоже смеявшийся. – Ваша старая монархия давно покончила с феодалами. Она опиралась на буржуазию, которую вы называли третьим сословием, немного также на народ. Наша монархия опирается на феодализм, а он еще очень живуч, очень силен. Над нами господствует орда юнкеров. Это полуварвары, несколько более цивилизованные, чем в эпоху Тацитовой Германии, но недалеко ушедшие от рыцарей Тевтонского ордена. Если бы чудесным образом исчезла монархия, остался бы феодализм, осталась бы система. Повсюду на свете есть республиканцы: в Италии, в Испании, где даже король называет себя республиканцем, в Турции, в Китае. В Германии нет ни одного республиканца.
– За исключением, конечно, социалистических кругов.
– А вот послушайте. Я хорошо знаю вашего Виктора Гриффюэля, вождя синдикалистов. Оба мы – поклонники, ученики вашего Жоржа Сореля. В прошлом году я встретился с Гриффюэлем на Международной конференции профессиональных союзов. Он рассказывал, что годом раньше ездил в Берлин, чтобы предложить германским профессиональным союзам совместное выступление с французскими синдикалистами. Рассчитывал увидеть великих революционеров, вроде Пуже, Брутшу, товарищей по Всеобщей Конфедерации Труда. Отправляется он на какую-то рабочую выставку, и первая вещь, которую видит, – это великолепный венок с надписью золотыми буквами: 'Es lebe der Kaiser' {Да здравствует император!}. Он спрашивает вождей германских профессиональных союзов: 'Что означает эта надпись?' 'Она означает', – переводят они, – да здравствует император'. Не потеха ли? Много бы я заплатил, чтобы поглядеть в этот миг на лицо Виктора Гриффюэля. К концу его пребывания в Берлине они ведут его, чтобы развлечь, на большой банкет, тоже совершенно синдикалистский и революционный. Он спрашивает, в чью честь устраивается этот банкет. 'Чтобы отпраздновать закончившееся сооружение одной церкви'. Но это еще ничего. По окончании банкета все эти рабочие, в высшей степени революционные, встают и кричат: 'Hoch fur den Kaiser!' {'Ура императору!'
Сампэйр уже не смеялся. Он дергал себя за бороду. Все лица были серьезны, одни – с оттенком разочарования, другие – сомнения. Только Лолерку доставил как будто горькое удовольствие этот рассказ.
– Не думаете ли вы, господин Михельс, – медленно сказал Дарну, – что это просто меры предосторожности по отношению к полиции? У нас, при деспотических порядках, 'подозрительные' элементы тоже иногда прибегали к притворству.
– Нет. Не думаю… Во всей Германии, без преувеличений, есть, быть может, пятнадцать или двадцать тысяч настоящих революционных синдикалистов.
– Синдикалистов – может быть, потому что синдикализм даже у нас – доктрина новая, и потому что ваши соотечественники, по причинам, которые мне трудно угадать, в силу национального темперамента, что ли, или как раз в связи с развитием социализма, – мало интересуются чисто профессиональным движением. Зато ваша социал-демократическая партия очень велика, очень сильна…
– Три с половиной миллиона избирателей.
– Вы не находите, что это огромная цифра?
– Цифра – да. Самая большая в Европе.
– А организация?
– Самая совершенная из существующих. Образец для всего мира.
– Ну, так как же?
Кланрикар заговорил, скорее озабоченно, чем робко:
– Господин Михельс, есть один вопрос, очень всех нас волнующий здесь: война. Особенно после событий последних месяцев. Не хотите же вы все-таки сказать, что эти три с половиной миллиона организованных социалистов не сделали бы ничего или не могли бы ничего сделать, чтобы не дать разразиться войне?
Михельс призадумался на мгновение. Затем встал, раздвинул руки. И этот гигант, чуть ли не упиравшийся в потолок белокурой головой, произнес:
– Надо мне все-таки иметь смелость сказать вам это: нет, ничего бы не сделали.
Ошеломленная тишина окружила его. Круг печальных зрачков, сперва вперившихся в него, а затем уставившихся в пространство. Он прислонился к низким книжным полкам, почти сел на них, и продолжал:
– Я вообще не очень-то верю в способность социалистических партий всех стран что-либо сделать или чему-либо помешать.
– Вот как! – заметил вполголоса Лолерк, поочередно глядя на Леграврана и Матильду Казалис.
– Вот оно как!
– Но я не этот вопрос рассматриваю. Мы говорим только о германской социал-демократии. Повторяю, что ее организация – сильнейшая в мире. Социал-демократические вожди, любуясь статистическими данными партии, списками членов, списками взносов, правильным ходом дел, порядком в отчетности, в печатании партийных газет, в переписке с другими секциями Интернационала, налаженностью и иерархией всех частей, – вожди эти думают: 'Все в порядке'. И все их стремление сводится к еще лучшей налаженности, еще лучшей иерархии. Это специфически немецкая черта. Германия органическая схема. Она – универсальный аппарат, способный фабриковать всевозможные организации, наилучшие из всех известных: организацию потребителей пива, организацию покупателей зонтиков. Повсюду одна и та же хорошая работа, та же добросовестность, та же дисциплина.
– Но, значит, в тот день, когда эта социалистическая рабочая организация восстанет против войны, она будет непреодолима?
– Этот день настать не может.
– Почему?
– Потому что вожди социал-демократии слишком любят свою машину и не могут ее подвергнуть риску чрезмерного сотрясения. Есть такие благоразумные дети, слишком любящие свою игрушку и предпочитающие не пользоваться ею. Подумайте: как могли бы они воспрепятствовать войне?
– Для начала объявив всеобщую забастовку своих трех с половиной миллионов избирателей.
– Саботажем мобилизации, – прибавил тихо Дарну.