Она прикусывает губу.
— Может быть. Но дело не в этом. Дело в том, что ни один из них, ни один, не был османом, а я хочу отомстить им. Им, а не серессцам, не своим товарищам по рейду и не какому-то глупому здешнему аристократу.
— Понимаю, — помолчав, говорит он.
— Понимаете? — она гневно смотрит на него. — Понимаете?
Он качает головой.
— Наверное, нет. Пока не понимаю. Но готов попытаться понять.
Тогда она отводит глаза, смотрит на огонь. Затем осторожно ставит бокал рядом с собой. Спрыгивает с подоконника и становится перед ним.
— Попытайтесь позже, — произносит она, почти сердито.
Она закидывает руки ему на шею, притягивает его к себе и медленно целует. У нее мягкие губы. Он не ожидал, что они такие мягкие.
— Попытайся позже, — повторяет она. — Не сейчас.
К этому моменту его руки смыкаются вокруг нее. Он охвачен яростным желанием, жаждет ощутить ее вкус, и эту жажду усиливает то, что он чувствует такую же жажду в ней, в том, как ее пальцы вцепились в его волосы.
— Я желал тебя еще на корабле, — говорит он, на мгновение отстраняясь.
У нее ослепительно голубые глаза.
— Конечно, желал. Таковы мужчины.
— Нет. Ну, да, они такие… Мы такие. Но это было не только потому…
— Перестань болтать, — говорит она. Ее губы снова впиваются в его рот.
И теперь, наконец-то, она признается себе, зачем она здесь.
«Необходимо стараться быть честной перед самой собой», — думает Даница, хотя думать стало очень трудно. Но только во время любовных объятий ей удавалось (иногда) полностью удерживать себя в настоящем — на минуту, на ночь, на час перед рассветом, — а не тонуть в жестокой печали воспоминаний, или не придумывать, как можно отомстить за тот памятный пожар.
Однако она никогда не была с мужчиной, настолько опытным в любви. Понимание приходит само собой. Молодые бойцы Сеньяна, или парни с острова Храк никогда так не… чувствовали ее? И она никогда не лежала в комнате, на кровати, вот так. Ее одежда исчезла, с поразительной легкостью (она не может вспомнить, как снимала ботинки, куда делись кинжалы). Свет огня в очаге и от ламп играет на его теле — и на ее теле. Его волосы приобрели рыжеватый оттенок, и ее тоже, наверное. Она закрывает глаза. Она только здесь, в этой комнате. Сейчас. Она воспринимает это как дар.
— Чем тебя лучше порадовать? Пальцами или ртом? — спрашивает Марин Дживо и прекращает делать то, что он делает. Эта пауза превращается в нечто вроде агонии. Она подозревает, что он это понимает. Уверена, что понимает. Она думает, что могла бы возненавидеть его за это. Она невольно приподнимает бедра, выгибается дугой.
И отвечает, слегка задыхаясь:
— Мне нужно выбирать?
И слышит его смех, а потом его рот снова продолжает делать это, и реакция ее собственного тела изумляет ее. Она слышит, словно издалека, свой голос:
— Если я должна выбирать… То есть, если я…
Она так и не договаривает эту фразу. Смотрит на него, лежа на кровати, его кровати, пока он исследует ее тело, и это все равно, что исследовать саму себя вместе с ним в этот момент. Не в тисках горя или ярости. Сейчас нет.
Даница тянет вниз руку, дергает его за волосы.
— Вверх, — говорит она. — Поднимись вверх, ложись рядом со мной.
А немного позже уже она говорит, смеясь про себя и подозревая, что он слышит смех в ее голосе:
— Пальцами или ртом, что предпочитаешь? Скажешь мне?
— О, Джад! Всей тобой, — отвечает Марин Дживо. — Прошу.
— Жадный?
— Да, — еле выговаривает он. Это скорее стон, и ей это нравится. Он говорит:
— Я решил не… делать различия… между частями твоего тела, Даница Градек.
— Понятно, — отвечает она.