Тридцатидевятилетний правитель встал со своего трона, отделанного резными пластинами слоновой кости, и брезгливо ткнул носком расшитого жемчугом сапога в излишне языкастого подданного.
– Виноват, великий государь!!!
Усевшись обратно, Иоанн Васильевич огладил густую бородку и с неподдельным интересом уточнил:
– Значит, признаешь, что хулил достоинство государьское, лаялся на меня и наследника моего всячески?
– Не было такого! Я хоть и пьян был, но такого говорить не мог!..
– Не было, говоришь?..
Унизанные тяжелыми перстнями пальцы нетерпеливо прищелкнули, призывая Скуратова-Бельского зачитать вслух избранные места из трудов неизвестного доносчика.
– Кхм. А такоже называл князя Скопина-Шуйского трусливым мздоимцем, до великого государя милостей жадным!..
Запнувшись и пробежав глазами с десяток строк, рыжеволосый приказной боярин довольно бойко продолжил:
– Мстиславские же все как один клеветники подлые.
Мало кто приметил, как на пару секунд побледнел князь Александр Горбатый-Шуйский. Побледнел, потому что это были конкретно его слова!
– Обзывал Малюту и обоих Басмановых шавками подзаборными, коим лишь в навозе самое и место. Говорил, что великая княгиня в покоях затворяется и творит дела непотребные со своими боярынями и челядинками, а царевич Федор без ее догляда словно трава сорная растет. Невместными занятиями развлекается, водит дружбу с сынком Якопа Фрязина. Да с златокузнецом Елисейкой с царских мастерских разговаривает, словно с ровней, и оттого это, что в царевиче-де кровь его матери сказывается…
Подскочивший окольничий Никита Романович Захарьин-Юрьев прожег взглядом боярина, хаявшего доброе имя их покойной сестры, и сдавленно прорычал:
– Сам шавка поганая!!!
Переждав оживленный обмен мнениями в боярской Думе, царь с нехорошим интересом осмотрел изменщика.
– Оговорили меня, великий государь, как есть оговорили!
Выслушав вполне убедительные оправдания, московский властитель демонстративно задумался – ведь и в самом деле, говорить такие вещи вслух мог только напрочь скорбный умом. То бишь юродивый. А таковых среди осторожных и хитроумных придворных не водилось никогда. Попросту не выжили бы.
– Что скажете, думные бояре?
Представители знатнейших и богатейших родов, без согласия которых ни один родовитый не мог лишиться головы, все как один показательно молчали, предпочитая осторожно выждать. И уж точно НЕ собираясь защищать и поддерживать распустившего язык неудачника!
– По приезде наследника моего из Тулы и при всей Думе ты, Ивашка, принесешь ему крестоцеловальную клятву в том, что тебя оговорили. Тогда будем судить клеветника-доносчика… И тебя, но только за то, что в Литву сбежать хотел. Верно ли я говорю, бояре?
Думцы поддержали такое на диво мягкое и справедливое решение тихим гулом согласия. Не все, правда – окольничий Захарьев-Юрьев упрямо промолчал, явственно затаив злобу на Федорова-Челяднина.
– Что молчишь, Ивашка? Неужели с чем-то не согласен? – По-змеиному улыбнувшись, Иоанн Васильевич вкрадчиво осведомился: – Или крест целовать не хочешь, ибо правды за собой не чуешь?
Незаметно поежился князь Бельский, вспоминая свои ощущения от клятвы государю-наследнику Димитрию Ивановичу, а царственный судия, выждав целую минуту, объявил приговор:
– Помня прежние твои заслуги и труды, милую тебя от казни заслуженной. Однако видеть больше не желаю, а посему убирайся в Белоозеро[135] и пребывай там за приставами[136]. Все вотчины твои повелеваю забрать в казну, поелику давались они за службу верную и в кормление, а ты ныне подлый изменщик и хулитель царского достоинства. Пшел!
Двое царских рынд быстро выволокли из Грановитой палаты поникшего боярина. Вслед на ними уплыли и накрытые рогожками блюда, провожаемые множеством взглядов, в которых равными долями смешивалось разочарование, вожделение и жадность. Увидев, как дворцовые служки начали сноровисто подставлять шелковые подушечки под царские регалии и уносить их прочь, все поняли, что совет правителя со своими слугами верными на сегодня окончен:
– Великий государь решил, и Дума боярская на том приговорила!