ни искал, не мог теперь обнаружить в себе раскрывшийся венчик цветка и, в ужасе от своего вероотступничества, намеревался тотчас после катаклизма исповедоваться епископу. «Грешен есмь», – твердил он, дрожа от холода и оглядывая окрестность, казавшуюся ему такой же жалкой, как собственная восторженность заблудшего пастыря. Однако святой отец был не единственным, чьи свободолюбивые идеи начисто улетучились. Жежен ощущал, как в нем шевелится давняя ревность к прежним воздыхателям Лоретты, и то же самое творилось во всем крае из конца в конец: души охватывало отвращение и горечь и все вопияло об убогости судьбы. Люди, шедшие за Жеженом, позабыли даже свои имена, все, кто был в церкви, сникли, словно жалкие бахвалы, от первого же удара бросившиеся наутек, и на опушке понадобилась вся сила Андре, чтобы спасти остатки мужества у трех его товарищей. У людей открывались рубцы и воспалялись раны, которые они наивно считали навсегда залеченными, все чувствовали горькую обиду на злополучную девочку, ввергшую мир в смертельный хаос. И всем казалось теперь очевидным, что не было и нет иного долга, как следовать наставлениям кюре и дижонского епископа, а в них вряд ли входит спасение какой-то иностранки с ее наверняка богопротивными чарами. В конце концов, то, что свербело в них и отравляло души, было лишь старой смесью из сожалений и давних провинностей, мелких дрязг и страхов, докучной зависти и трусливого отступничества и целой вереницы низостей, зреющих в смрадном подвале страхов, которую своей волшебной силой успели разбавить Мария и ее покровители.
А потом в Риме Клара начала играть – и приливная волна обратилась вспять. Тоска и пустота в душе Марии схлынули и уступили место потоку воспоминаний, где сквозь призрачное лицо Евгении проплывали серебряный конь, причудливый вепрь, туманы, рассказывавшие девочке о ее появлении в селении, и тогдашнее снежное небо, куда тихонько скользили грезы всех людей, а жизнь тем временем распахивалась, и можно было заглянуть внутрь. Музыка и волны природы снова стали доступны ее восприятию. Впервые отрывок, сыгранный Кларой, принес умиротворение ее сердцу, которое терзала смерть Евгении. Сегодня музыка рассказывала историю, оттачивающую волшебную силу Марии.
Могучее дуновение пронеслось над опушкой. Казалось, настал конец света. Небо висело над землей грозным и смертоносным сводом, там и сям пронзаемым вспышками молний и рычанием грома, и не осталось ничего, кроме необъятности опасности.
– Все фронты похожи, – сказал Петрус Кларе. – Эта гроза выглядит как война, и то, что видишь ты, видел до тебя каждый солдат.
Туманы снова пришли в движение, теперь они уже не вихрились вокруг Марии, но рождались из ее ладоней. Исполинская молния зависла в небе и осветила разрушения, нанесенные краю. Потом девочка стала что-то тихонько и ласково нашептывать снежному небу.
И тогда… Тогда из конца в конец края заструились все грезы, сливаясь в одну великолепную симфонию, которую Клара видела на небесном экране, и у каждой души была своя бусинка желания, пришитая к натянутому холсту небосвода, потому что каждая душа после отчаяния ядовитых смесей ощущала свое возрождение и верила в возможность побед. И с восхищением взирала Клара на мечту Жежена, где была большая волшебная страна для Лоретты и для него, с окруженным мощными деревьями деревянным домом и террасой окнами в лес. Но то была не просто мечта человека, который стремится к любви и спокойной жизни. В ней раскрывалось видение земли, принадлежащей себе, прекрасной и справедливой охоты, погожих дней, таких долгих, что и люди могли расти вместе с ними. В этой грезе кто-то клал на крыльцо смиренным людям потерянных детей, чтобы они соприкоснулись с величием; там старые женщины были богаты своей нищетой, потому что знались с боярышником; там тупые деревенские головы хмелели от высокой задачи дать спокойно уснуть маленькой испанке и люди жили в такой гармонии, какая в чистом виде не встречается, но мечта вычленяет ее в химической таблице желаний, ломая границы земли и разума, и эту мечту – с тех пор, как человек стал человеком, – зовут любовью.
Потому что Эжен Марсело обладал высшим даром любви. Именно из этого дара рождалось видение, которое сверкало ярче других вспышек катализованных снов, которым снежное небо заливало край. Как трудна наша жизнь – и какое же это счастье. Так говорил себе каждый мужчина и еще чаще повторяла каждая женщина, а парни тем временем шли против лучников дьявола с новым задором, и кюре возводил глаза к тучам и утверждался в своей вновь обретенной вере. Повсюду одна и та же радость возрождения грез творила дело мужества и надежды. Со двора фермы Жанно смотрел на поле боя и впервые снова увидел на нем брата с лицом, какое было у того в детстве. Столько лет миновало с тех пор, как его вытеснил зловещий оскал смерти и во рту исчез сладкий вкус счастья, которое в этот день снова выглядело как тело женщины и ее белое плечо, куда можно излить старые слезы, и тогда давний запрет на счастье испарится с грозой, как дымок. И Жанно понял, что скоро женится и что у него родится сын, которому он расскажет о своем брате и о благословенных часах мира, и, обернувшись к старосте, он весело хлопнул его по спине.
– Ну прямо все помолодели! – ответил на его ухарство Жюло.
Староста и сам в душе с наслаждением ощущал поэзию последних часов перед охотой, когда лес принадлежит следопыту, готовящему путь для других. Но теперь холодные рассветные пути наполнились новым обаянием. Староста увидел человека с раскрашенным лицом, который говорил с неподвижно стоящей косулей.
Наконец, поскольку всем одновременно открылись их грезы, в небе Бургундии произошла великая кутерьма, где смешались голубые глаза и радужные перепелки, лесная погоня и ночной поцелуй и огненные закаты, в которых перекликались эхом горы и облака. И в призме каждого образа и каждого желания умещалась целая человеческая жизнь. Столько невыплаканных слез и тайных страданий… Не было человека, кто не познал бы соли слез, кто не страдал бы оттого, что любит слишком сильно или недостаточно, кто не угробил бы часть себя тяжким трудом. И еще не было того, кто не чувствовал бы зловещего креста сожалений, прибитого к нежной стенке сердца, или пыльного распятия или не знал бы, что делает с человеком беспрестанно долбящие душу угрызения совести. Но этот день был иным. Люди передвинули у себя в душе три забытых зубчика чеснока, и сцены повседневной жизни преобразились