— Ты влюблен.
— Я буду признателен, если ты перевезешь свои вещи из Боа-Виста до конца месяца, — прибавляет Лукас, стоя в дверях кладовой. Повара сосредоточенно раскладывают еду на блюдах, покрывают глазурью скульптурные амюз-буш. — По Лукасинью вопросов не будет. Он совершеннолетний. — Лукас решительным шагом пересекает кухню. В кладовой Аманда Сунь смеется и смеется, смеется, пока в изнеможении не упирается руками в колени, а потом смеется опять.
— Привет.
— И тебе привет.
— Ну и почему ты отправляла мои сообщения назад непрочитанными?
Абена Асамоа ковыряет пол мыском атласных шпилек «Рэйн», отворачивается. Касается штырька в ухе Лукасинью.
— Все еще носишь его. Этот макияж тебе идет.
Он загнал ее сюда, к коктейльному бару, вынудил отступить в тихий угол. Внутренний голос твердит ему: «Это маньячество, Лука».
— Моя бабушка тоже так думает.
Лукасинью широко улыбается и видит, что Абену это трогает — она отвечает ему слабой улыбкой.
— Ну, значит, если бы мои дела пошли совсем плохо, я бы смог обратиться к тебе. — Лукасинью касается штырька.
— Разумеется. Для этого он и нужен.
— Просто…
— Что?
— На той вечеринке в бассейне в Тве ты на меня даже не смотрела.
— На той вечеринке в бассейне ты обхаживал Йа Афуом и по самые уши нагрузился бог знает чем.
— С Йа Афуом ничего не вышло.
— Я в курсе.
— И с чего вдруг тебе есть дело до того, вышло или не вышло?
Абена переводит дух, словно собираясь объяснить ребенку какую-нибудь жестокую правду вроде вакуума или Четырех Базисов.
— Когда ты спас Коджо, я готова была для тебя сделать что угодно. Я уважала тебя. Сильно-сильно уважала. Ты был храбрым и добрым… ты и сейчас такой. Но потом ты отправился к Коджо в медцентр, и все, что тебе было нужно, — заполучить его квартиру. Ты его использовал. И таким же образом позволил Григорию Воронцову использовать себя в качестве секс-игрушки. Я не ханжа, Лука, но это было гнусно. Тебе требовались разные вещи — и ты использовал любого, кто мог их для тебя достать. Ты перестал уважать других людей, ты перестал уважать себя, и я перестала тебя уважать.
У Лукасинью горит лицо. Ему приходят на ум извинения, отговорки, оправдания: я был сердит на отца, папаша отрезал меня от денег, мне некуда было идти, я был не в сети, это все люди, к которым я что-то чувствовал, я изучал, это было безумное время, это было ненадолго, я никому не навредил… не навредил сильно. Они звучали как нытье. Они не могли отменить правду. Он так и не трахнул Йа Асамоа, но если бы смог, то сделал бы это ради нескольких ночей в ее квартире; мягкая кровать, теплая плоть, смех. Так было с Григорием, так было с Коджо. Да и с его собственной тетей. Он виновен. Его единственная надежда на примирение с Абеной опирается на признание этого факта.
— Ты права.
Абена стоит, скрестив руки на груди, — великолепная судия.
— Ты права.
И опять ни слова.
— Все правда. Я мерзко вел себя с людьми.
— С людьми, которым ты был небезразличен.
— Да. С людьми, которым я был небезразличен.
— Испеки мне пирог, — говорит Абена. — Ты ведь так исправляешь свои ошибки? Печешь пироги?
— Я испеку тебе пирог.
— Хочу капкейки. Тридцать две штуки. Устрою капкейковую вечеринку с сестрами-абусуа.
— С каким вкусом?
— Со всеми.
— Ладно. Тридцать два капкейка. И я буду стримить готовку, чтоб ты убедилась, что я все делаю правильно.
Абена тихонько вскрикивает в притворном гневе, скидывает правую туфлю и не очень-то нежно бьет Лукасинью в грудь.
— Ты несносный мальчишка.
— Ты пыталась пить мою кровь.