Он садится, спускает ноги с кровати и ставит пятки на холодный пол. Обернувшись, он смотрит на ту половину кровати, где спала его жена. Генриетта, родная, – уже шесть лет как в могиле. Она бы, как всегда, нашла нужные слова, она помассировала бы ему плечи, шепча в ухо: «Все хорошо, успокойся, что было – то прошло, ты и сам знаешь, что это был несчастный случай…» Но ее нет, а дети выросли, и у них уже свои дети. Конечно, они часто звонят и навещают, и по четвергам он с приятелями играет в карты в «Орле», – ему уже скоро будет восемьдесят девять, но дети и внуки постоянно твердят ему, какой он бодрый для своего возраста, – но в такие вот ночи, а они в последнее время повторяются все чаще и чаще, он просыпается бог знает когда и слишком отчетливо ощущает все свои болячки, слишком ясно чувствует, как ноют и хрустят его кости при малейшем движении, слишком хорошо слышит, как тихо в доме и за его стенами… Как бы он хотел, чтобы эта тишина распространилась и на его совесть. Разве в таком возрасте память не начинает сдавать? Он уже должен быть выжившим из ума стариканом, который не может вспомнить, как надевают брюки – на трусы или под трусы. Как жаль, что нельзя выбрать,
Шаркая, он подходит к окну, отдергивает занавеску. Идет снег. Пока он не слишком сильный – редкие, крупные снежинки, – но телевизор прав, суток через двое эта часть Среднего Запада окажется под добрыми девятью дюймами снега. Он задумывается, будет ли снегопад таким же сильным и безжалостным, как в ту ночь. Опять смотрит на пустое место на кровати.
– Не могу больше с этим жить, девочка моя. Я должен вернуться туда.
Одно мгновение он видит Генриетту: она сидит на постели, на плечи наброшено одеяло – она зимой всегда легко простужалась; она улыбается – в уголках ее улыбки таится печаль – и говорит: «Делай, что должен, милый. Ты заслужил немного покоя».
– Спасибо, – шепчет он в пустоту. Затем снова выглядывает в окно. – Я многое оставил на Арчер-авеню, тогда, в 37-м. Я помню, что, когда я подъезжал к тому повороту, Бинг Кросби пел «Black Moonlight». Я помню, сколько было снега – Господи, сколько же снега летело в ветровое стекло! Дворники не справлялись.
Надо было мне притормозить или съехать на обочину и подождать, пока стекло очистится. Господи, я сидел за рулем родительского «империала»! В то время «Крайслер» делал автомобили, больше похожие на танки. Надо было переждать. Я ведь был еще мальчишкой. Надо было… – Он замолкает, потому что слышит другой голос – не его жены. Этот другой голос, пришедший из сна, шепчет: «Вот ты где. Я вижу тебя в ночи».
Он медленно подходит к книжной полке и берет старое издание «Нарцисса и Гольдмунда» Гессе. Это одна из его любимых книг. Он садится на край кровати – со стороны Генриетты – и пролистывает страницы, останавливаясь, чтобы прочесть полюбившийся абзац там, запоминающийся диалог здесь. Все это время он не перестает качать головой. Смотрит на подушку покойной жены.
– Не знаю почему, девочка моя, но я вдруг подумал об этих двоих, Нарциссе и Гольдмунде… как они стали друзьями и пошли разными дорогами, Нарцисс остался в Мариабронне и стал аббатом Иоанном, а Гольдмунд превратился в бродягу-художника. Меня всегда трогали последние главы – не помню, говорил я тебе об этом или нет, прости, если повторяюсь, – вот Гольдмунд, он безрассудно промотал свой талант художника, всю жизнь потакал всем своим слабостям и порокам и кончил тем, что его должны теперь повесить за воровство. И вот, как «бог из машины», – так это и задумывалось, я полагаю, – появляется Нарцисс, который помогает ему сбежать и увозит его в Мариабронн. Гольдмунд, больной, умирающий, прощен Нарциссом. Зная, что дни его на исходе, Гольдмунд принимается за свое последнее, истинное произведение искусства – изображение Мадонны, созданное по облику Лидии, любви всей его жизни, чье сердце он разбил. Он ищет и находит прощение в собственном сердце, девочка моя, потому что всю любовь, сожаление и вину, что есть в нем, он употребляет на то, чтобы создать идеальное воплощение Мадонны. И когда Гольдмунд наконец снова видит лицо Лидии, он знает, что прощен и может умереть в мире с самим собой. – Он захлопывает книгу. – Наверное, ничего более сентиментального Гессе не написал. Мне сейчас кажется, девочка моя, что в жизни, в отличие от романа, нужно самому организовать себе «бога из машины», если хочешь добиться прощения.
Он встает с кровати, опершись на подушку Генриетты, затем ставит книгу обратно на полку и начинает собираться в путь.
– У меня тут не только это. Я говорил с парнем, который ее видел.
– Ну, тогда давай и это послушаем.
Щелчок. Шипение. Приглушенные голоса и звон стаканов, выставляемых на стойку после мойки. Слышен более громкий голос: «Еще две кружки на седьмой столик!» «Обычного или светлого?» – кричит бармен. Шипение. Кашель. Затем: «Эта штука сейчас работает?» – «Работает. Я ее включил». – «Ха. Я таких диктофонов раньше не видел». – «Это цифровой диктофон. Ему не нужна кассета». – «Да ну?! Чего только не придумают». – «Итак, вы говорили, что видели ее?» – «Еще как видел! Я это уже много раз рассказывал. Один раз меня даже по телевизору показывали». – «Но вы ведь не откажетесь рассказать это еще раз?» – «Нет, конечно. Я рад, что вы не приняли меня за сумасшедшего». – «Я верю в такие вещи. Итак, пожалуйста…»
Трос лебедки натягивается, и разбитая машина начинает медленно ползти вверх по склону. Полицейский детектив смотрит на стоящего рядом с ним мужчину и говорит:
– Не возражаете, если я задам вам еще один вопрос?
Мужчина кивает и вытирает пальцем глаз.
– Задавайте. Не знаю, правда, что я еще могу вам сказать.
– У вас нет никаких соображений насчет того, что он вообще здесь делал? Ведь он должен был понимать, что это рискованно в его возрасте – отправиться в такое путешествие одному, да еще в середине зимы. От Огайо путь неблизкий. Мне кажется, он собирался что-то сделать или с кем-то