Он поднялся, отряхнулся, пошел в другую сторону. Там, на диком лежале он еще не был. После таких разговоров надо проветриться.
«И чего она на меня набросилась? – подумал Ярцев. – Я, что ли, эти законы принял? Ребенка этой подруге сделал?»
Он замер на остром гребне скалы, закачался, ловя равновесие.
А может, она о себе говорит? Выдумала подругу, а сама залетела?
«И с чего она тебе такое будет рассказывать?»
А с чего она вообще это рассказала?
Денис сел на скалу у края прибоя.
– Ну вообще ничего с ними понять нельзя, – пожаловался он маленькому серому крабу, который осторожно выглянул из каменной тени. – Приходи – мне хреново, отвали – мне хреново. И где разум?
Море – ласковое, зеленое, прогретое жарким солнцем, шелестело, облизывало камень. Он смотрел в его светлую, дымящуюся серебром даль. Отец страшно злился, когда на Дениса находило такое состояние. Мерцание, как он его называл.
Он был будто зеркало в глубине комнаты. Там, за окнами шумела осень, тополя качались и бросали в окно свои серые тени, солнечный свет вместе с воздухом затекал в дом, где у дальней стены стояла тихая зеркальная гладь. В него падали обрывки разговоров, в него сыпались обломки света и тени, он впитывал все без остатка, без размышления, бездумно и безучастно. Он мерцал, а внутри, в прохладной зеленоватой зазеркальной мгле, скрытой даже от него самого, совершалась неведомая работа. Все укладывалось в его сердце, увязывалось нитями смысла, все само собой становилось понятным. И постепенно поднималось на поверхность, осознавалось им самим как неизбежность.
Стекло не только отражает, стекло проясняет.
Он мерцал, как линза, вбирая в себя видимый мир, приближал его, делал невидимое – видимым, непонятное – понятным, но вот беда – когда он возвращался, выныривал из этого своего мерцания, слова рассыпались, нити оказывались развязанными.
То, что он понимал, невозможно было сохранить и рассказать другим.
Но кое-что оставалось.
Ярцев оглянулся. Вокруг никого не было.
Плитка, плитка, серые квадраты, красные квадраты, черные стыки. Красная – жизнь, серая – смерть. Как ни старайся, все равно рано или поздно наступишь. Жизнь глупа, смерть неизбежна.
Сто раз говорила Жанке, чтобы не связывалась она с этим разрядом. А она, дура, заладила – «он меня любит».
Единственный, кого Мацуев любит, это он сам.
Конечно, у нее не было тысячи алтын. Едва полтинник набирался и тот весь расписан.
Ничего не сделать, можно только плакать. Но плакать Катя не хотела.
– Не дождетесь, – сказала она соснам, шумящим над головой, стриженой траве, каштанам.
В голове крутилось и не исчезало Хельгино:
Катя пошла по траве, плюя на все таблички, села под каштаном. Прижалась спиной к серой гладкой коре, набрала трескучий ворох сухих листьев.
Были бы это деньги, каждый лист – по алтыну, этого парка хватило бы на всю счастливую жизнь Жанки, и маленького, и ее мамы. Скольких бы накормили все парки мира, скольким бы помогли каштаны и дубы, березы и клены.
Она распихала смятые листья в карманы – просто так, без смысла, смысла вообще ни в чем нет. Уронила руки в траву, уткнула голову в колени.
Пальцы ее в траве коснулись чего-то. Разбрасывают всякую фигню, посидеть в чистоте нельзя. Она подняла сверкающий красным лаком прямоугольник, на котором изгибался золотой дракон с изумрудными глазами. Частная казна «Лунчуань».
Какой-то растяпа платежку посеял.
Вместо имени владельца была вдавленная черта, прочерк, отсутствие имени. Катя провела по ней большим пальцем.
Во рту у нее пересохло, сердце вдруг забилось сильно-сильно.
Это значило, что платежка на предъявителя.
«Какая разница, – улыбнулась Катя. – Без подтверждения ключа и отзыва от личного умника ни в лавке, ни в казнохране ее не примут. Это же не «золотая серия», без подтверждения личности».
Она перевернула карту.