от бешенства, и дождь хлестал человека, словно сотней бичей, и река вышла из берегов, и воды ее вспенились, и водяные лилии пронзительно заголосили, и вековые деревья рушились под натиском ветра, и гром сотрясал утес в самом его основании. А я притаился в моем убежище и следил за человеком. И человек дрожал в уединении; но убывала ночь, а он все сидел на утесе.
Тогда я снова пришел в ярость и наложил заклятие тишины на реку и лилии, на ветер и лес, на небо и гром и даже на вздохи водяных лилий. И они погрузились в безмолвие. Даже луна перестала взбираться к зениту по своей небесной тропе, и гром замер в отдалении, и молнии погасли, и тучи повисли недвижно, и воды вернулись в прежние в берега и замерли, и водяные лилии больше не вздыхали — ни тени звука во всей этой беспредельной пустыне. И я взглянул на письмена на утесе и увидел, что они изменились — теперь они гласили: «Тишина».
И взор мой устремился к лицу человека, и лицо это было бледно от ужаса. Он поспешно поднял голову, вскочил и стал прислушиваться. Но не было ни звука во всей огромной бесконечной пустыне, и письмена на утесе гласили: «Тишина». И человек задрожал, и отвернулся, и кинулся прочь как только мог быстро. С тех пор я больше его не видел…
Поистине, немало сказаний можно отыскать в томах, исписанных магами и волхвами — в этих окованных железом и переплетенных в кожу томах. Там, говорю я вам, заключены удивительные летописи о земле и о небе, о могучем океане, о демонах и джиннах, что завладели морем, землей и высоким небом и стали ими править. Немало скрытых знаний было в речениях, произносимых сивиллами; и самые святые тайны были услышаны некогда темной листвой, трепетавшей близ Додонского оракула. И все же ту притчу, которую поведал мне Демон, сидя в тени заброшенной гробницы, я считаю чудеснейшей из всех!
Завершив свой рассказ, Демон снова скрылся в разверстой гробнице и захохотал. Но я не мог смеяться вместе с ним, и он проклял меня, оттого что я не мог смеяться. И рысь — зверь, живущий в гробницах, — вышла из угла, легла у ног Демона и стала пристально смотреть ему в глаза.
Перевод К. Бальмонта
Тень
И если я пойду долиною смертной тени…
Вы, читающие эти строки, еще среди живых; но я, написавший их, уже давно отошел в страну теней. Ибо воистину странное свершится, и много тайных дел откроется, и века уйдут за веками, прежде чем эти записи будут найдены и прочитаны. Тогда одни им не поверят, другие усомнятся, и лишь немногие найдут пищу для размышлений в письменах, которые я высекаю на этих таблицах железным резцом.
Тот год был годом ужаса, он был исполнен чувств, которые сильней, чем ужас, и для которых на земле нет имени. Ибо много было явлено чудес и предзнаменований, и повсюду — и над землей, и над морем — чума широко распростерла свои черные крылья. И все же тем, кто постиг суть движения светил, было ведомо, что небеса предвещают зло; да и мне, греку по имени Ойнос, в числе прочих было ясно, что настало завершение того семьсот девяносто четвертого года, когда с восхождением Овна планета Юпитер сочетается с багряным кольцом ужасного Сатурна. Если я не ошибаюсь, особое состояние небес сказалось не только на внешнем облике Земли, но и на душах, мыслях и воображении всего человечества.
Мы сидели всемером в глубине роскошного пиршественного зала в сумрачном городе Птолемаиде перед чашами, наполненными пурпурным хиосским вином. В этом покое был только один вход — высокая бронзовая дверь, сработанная искусником Коринносом, изукрашенная затейливой резьбой и литьем и запертая изнутри. Черные завесы ограждали этот угрюмый покой от вида луны, зловещих звезд и опустевших улиц, но от предвестий Зла и памяти о них отделаться было не так-то легко. Вокруг нас находилось многое — и материальное, и духовное, что я не берусь в точности описать: тяжесть в атмосфере… ощущение удушья…. тревога и, прежде всего, то ужасное состояние, которое испытывают нервные люди, когда их чувства бодрствуют и живут, а силы разума уснули. Нас гнела смертельная тяжесть. Она опускалась на наши тела, на убранство зала, на кубки, из которых мы пили; все склонялось под бременем этого уныния — все, кроме языков пламени в семи железных светильниках, освещавших наше пиршество. Бледные и неподвижные, они горели, вздымаясь тонкими столбами света, и в зеркале тщательно отполированного круглого эбенового стола, вокруг которого мы собрались, каждый из пирующих мог созерцать бледность собственного лица и тревожный блеск в глазах сотрапезников. И все же мы смеялись, стараясь казаться веселыми, оттого наш смех звучал хрипло и безрадостно; мы пели песни Анакреонта — и в них звучало безумие, мы пили без меры и удержу — хотя пурпур вина казался нам кровью. Ибо в покое находился наш восьмой сотоварищ — юный Зоил. Мертвый, он лежал, распростершись навзничь, завернутый в саван, — гений и демон