бездыханное и недвижное оцепенение, а я закрыла твои бледные веки, прикоснувшись к ним перстами неизъяснимой любви.

Монос. Но для начала, милая Уна, скажу несколько слов об общих условиях жизни людей той эпохи. Помнишь ли, как двое- трое мудрецов из числа наших пращуров — истинно мудрых, а не тех, кто пользуется пустой мирской славой, — посмели усомниться в том, что понятие прогресса нашей цивилизации хоть каким-то образом связано с понятием «улучшение». В каждом из пяти-шести столетий, предшествовавших нынешнему упадку, рождался какой-нибудь могучий ум, смело отстаивавший те принципы, которые нашему освобожденному уму ныне кажутся совершенно очевидными. Эти принципы должны были научить род человеческий скорее повиноваться зову законов природы, нежели пытаться управлять ими. Через долгие промежутки времени появлялись первоклассные умы, которые видели в каждом шаге вперед практической науки некий шаг назад в смысле истинной полезности. Но есть еще и поэтический интеллект — тот интеллект, что является самым возвышенным, ибо истины, полные для нас наиболее глубокого значения, постигаются лишь путем аналогии, доказательной для одного лишь воображения и бессильной перед доводами рассудка. Так вот — время от времени этот поэтический интеллект совершал следующий шаг в развитии философской мысли и обретал в мистическом мифе о древе познания и запретном плоде, приносящем смерть, точное указание на то, что познание не на благо человеку в пору младенчества его души. Эти люди — поэты — жили и гибли, окруженные презрением жалких педантов, присвоивших себе наименование «утилитаристов», но при этом мудро размышляли о стародавних днях, когда наши потребности были простыми, а радости и наслаждения безмерно острыми. Самое слово «веселость» тогда не было известно — так торжественно и полнозвучно было счастье. В те благословенные дни синие реки, не перекрытые плотинами и шлюзами, привольно бежали среди не тронутых ничьей рукой холмов в дальнюю лесную глушь — первозданную, благоуханную и неизведанную.

Но такие благородные исключения из общего правила лишь увеличивали сопротивление массы. Увы, настали самые недобрые из всех недобрых дней. Великое «развитие» — так лицемерно его называли — шло своим чередом: на деле же оно было ничем иным, как смутой, тлетворной и физически, и духовно. Ремесла возвысились и, однажды захватив трон, заковали в цепи разум и интеллект, которые привели их к власти. Человек не мог не признавать величие Природы и оттого впал в ребяческий восторг от достигнутой и всевозрастающей власти над ее проявлениями. И как раз тогда, когда он уже мыслил себя в мечтах Богом, им овладело младенческое неразумие. В самом начале этого недуга он заразился страстью систематизировать и тягой к абстракциям. Затем он запутался в обобщениях. Среди других нелепых идей его вниманием овладела мысль о всеобщем равенстве, и вопреки предостерегающему голосу законов градации, которым так явственно подчинено все, что есть на земле и на небе, были предприняты безумные попытки установления всеобщей демократии.

Но это зло неизбежно проистекало из главного зла — познания. Человек не был создан, чтобы и знать, и подчиняться. А между тем возникли огромные закопченные города, населенные неисчислимыми толпами. Зеленая листва съежилась и почернела от горячего дыхания металлургических печей. Прекрасный лик Природы был обезображен, словно губительным действием какой-то омерзительной болезни. И мне кажется, милая Уна, что даже то дремавшее чувство, что нашептывало нам о принуждении и насилии, еще могло бы тогда остановить нас. Но теперь уже совершенно ясно, что мы сами уготовили себе гибель извращением нашего вкуса, или, скорее, слепым пренебрежением к его развитию в самом раннем возрасте. Поистине, при таком кризисе один только вкус — качество, занимающее среднее положение между разумом и моральным чувством, — мог бы плавно обратить нас к Красоте, Природе и Жизни. Но увы — горе духу чистого созерцания и царственной интуиции Платона! Горе музыке, которую этот мудрец справедливо считал лучшим средством воспитания души! Горе им обоим, ибо, когда в них была отчаянная нужда, их постигло полное забвение или презрение.

Паскаль, философ, которого мы оба ценим и любим, однажды заметил, и как верно: «Все наши рассуждения сводятся к тому, чтобы уступить чувству». Вполне возможно, что естественные чувства, если бы время позволило, могли бы вернуть себе прежнее главенствующее место, отстранив жесткий математический рассудок, насаждаемый в школах. Но этому не суждено было случиться. Обремененный неумеренным знанием, мир преждевременно одряхлел. Но толпа — основная масса человечества — этого даже не заметила или, живя энергичной, но лишенной счастья жизнью, не пожелала заметить. Земные летописи и исторические хроники научили меня одному: усматривать в величайшем разрушении плату за величайшую цивилизацию. Я почерпнул предвидение нашей судьбы в сопоставлении Китая, простого и терпеливого, с великим зодчим Вавилоном, с Египтом, чей гений — астрология, с Нубией, более утонченной и хитроумной, чем обе эти страны вместе взятые, матерью всех ремесел. В судьбах этих стран мне сверкнул луч из будущего. Присущая вавилонянам, египтянам и нубийцам изощренность была всего лишь локальным заболеванием, и в падении этих цивилизаций мы видели применение местных целительных средств. Но для мира, зараженного во всем его объеме, я не вижу иного лекарства для возрождения, кроме полной гибели. Но поскольку род человеческий не мог прекратиться, мне открылось, что он должен «родиться заново».

И тогда-то, моя прекрасная возлюбленная, мы стали ежедневно погружаться в грезы. В сумерках мы рассуждали о грядущих днях, когда изуродованная ремеслами и промышленностью поверхность Земли, подвергнувшись тому очищению, которое лишь одно сможет стереть с ее лица все эти угловатые и неряшливые непристойности, заново оденется в зелень и улыбчивые райские воды и станет, наконец, достойным обиталищем для человека — человека, очищенного Смертью, человека, для чьего возвышенного ума познание больше не будет ядом, — искупленного, возрожденного, блаженного, уже бессмертного, но все еще материального.

Уна. Я отлично помню эти беседы, милый Монос; но эпоха огненной катастрофы была не так близка, как мы верили и как предвещал тот упадок, о котором ты так ясно сказал. Люди жили и умирали каждый сам по себе. И ты сам занемог и сошел в могилу; вслед за тобой последовала и твоя верная Уна. И хотя с тех пор минуло столетие, вновь соединившее нас, наши дремлющие чувства не томились слишком долгой разлукой.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату