что, рука-то у нее маменькина, тяжелая.
— Вы лежите, лежите. — Аленка села на пол и ладони на макушку смуглую возложила с видом таким, что Евдокия едва не усовестилась. — Больно?
— Очень, — сказал этот фигляр, голову задирая так, чтобы Аленке в глаза заглянуть. — Просто невыносимо…
— Дуся!
— Что «Дуся»? Дуся желает знать, как давно это… — она пальцем ткнула, чтобы не осталось сомнений, о ком речь идет, — за вами… за нами подглядывало?
Аленка, верно вспомнив первый вечер в Цветочном павильоне, зарделась, но рук не убрала. И Евдокия мрачно подумала, что бить-таки следовало сильней.
— Я не подглядывал, — поспешил оправдаться Себастьян, болезненно кривясь, точно сама необходимость разговаривать с Евдокией причиняла ему немалые мучения. — Я наблюдал.
— Принципиальное различие.
— Дуся!
— Ваша сестрица меня ненавидит! — пожаловался Себастьян, поджимая губы…
…ишь, развалился.
— Дуся, — Аленкины брови сдвинулись над переносицей; и, таки оторвавшись от пациента, которого, судя по Аленкиному виду, она готова была лечить хоть всю ночь напролет, и желательно не в Евдокииных покоях, она встала, — Дуся, это же…
Себастьян Вевельский с готовностью закрыл глаза, показывая, что подслушивать не намеревается и, вообще, находится если не при смерти, то всяко в глубоком обмороке.
— Дуся… — Аленка взяла сестрицу под руку и зашептала: — Я понимаю, что получилось нехорошо и ты на него обижаешься… но это же живая легенда!
— К сожалению…
— К сожалению, легенда? — Себастьян таки не удержался и приоткрыл глаз, на сей раз правый.
— К сожалению, живая, — поправила Евдокия и, погладив верный канделябр, добавила: — Пока еще.
— А теперь она мне угрожает!
Боги милосердные, какие мы нежные. А вот хвост из-под ноги правильно убрал, и не то чтобы Евдокия собиралась наступить, но пусть конечности свои, включая хвост, при себе держит.
Евдокия руки от канделябра убрала и, выдохнув, велела:
— А теперь рассказывайте.
— Что? — в один голос поинтересовались Аленка и Себастьян.
— Все.
— Все — будет долго… — Себастьян вытянул дрожащую руку и, указав на кровать, попросил: — Подай простыночку прикрыться, а то неудобно как- то.
Покрывало Евдокия сдернула.
— Дусенька… — Аленка присела на стул у двери и еще руки на коленках сложила, — потерпи…
— Хватит. Я уже натерпелась.
…и Лихо, который заглянул, хотя еще и не вечер…
Появился и исчез.
Уступил.
Бросил? А кольцо тогда почему? И Евдокия трогает его, пытаясь успокоиться, только получается не слишком хорошо.
— Или меня вводят-таки в курс дела, или мы уезжаем. Сегодня же. Немедля.
Аленка сложила руки на груди, демонстрируя, что с места не сдвинется. Упряма? Пускай. В Евдокии упрямства не меньше.
— Я тотчас телеграфирую маменьке. Полагаю, она меня поддержит. Да и не только она. О нем я тоже молчать не собираюсь. Этот фарс, который конкурсом называют, завтра же закроют. И не надо мне про тюрьму говорить. Тюрьмы я не боюсь.
— Она не всегда такая… — словно извиняясь, произнесла Аленка. — Злится просто…
— И колбасу прячет. — Себастьян сел, завернувшись в покрывало. — Под кроватью… ага…
…коробку он вытащил и, прильнув щекой к крышке, зажмурился.
— Краковельская… чесночная… благодать… к слову, панночка Евдокия, как бы вы ни пыжились…
— Я не пыжусь!