– Почему нет? Дуся… это как-то… некрасиво. – Он зарылся носом в волосы и дышал. Горячо. Жарко. От внутреннего жара, от предвкушения. – Но ты же не это сказать хотела.
Не это.
– Эти деньги, которые ты…
– Не спасли. Я, наверное, не очень хорошо умею ими распоряжаться… управляющие, которых я нанял, чтобы присматривали за делами…
– Проворовались.
– Точно. И сбежали… один вот остался и только… еще отец долгов наделал… и сестры тоже… их ко двору вывозили, а это – сама понимаешь, платья, украшения… и дом в порядок привести опять же… и потом приемы, балы…
…Серые земли, которые медленно исподволь опутывали Лихослава, морочили, привязывали к моховым своим просторам… кровь за платья?
Неравноценный обмен.
– Ева, – слово-выдох, и сердце обрывается, замирает, – не злись. Это был мой выбор. И отвечать за него только мне. А ты мне поцелуй должна…
…целоваться в полутьме?
Скорее, осторожно касаться губами губ… кисловатый вкус табака и запах шоколада… кофе… и хлеба, того, который пекли на Выселках из муки грубого помола, примешивая к ней толченую скорлупу ореха, отчего хлеб получался темно-коричневого цвета…
– Е-ева… – Лихослав отстраняется. Его лицо – бледное пятно… и волосы растрепались, переплелись… светлые со светлыми, не разобрать, не отпустить.
Дотянуться до этого лица, кончиками пальцев… широкие плоские скулы. Тяжелый нос. И линия губ… он пытается пальцы поймать и смеется, когда не выходит. На висках нити пульса натянулись, грохочут. И сердце его вторит, вот оно, под Евдокииной ладонью…
– Ева…
Ей нравится, как он произносит ее имя. Мягко. И нежно. И само это имя меняется, обретая все оттенки шоколада…
– Е-е-ва… Ева-а… – Он дразнит.
Странной горечью, дыханием своим, которое тоже ласка, прикосновениями… и вспыхнуть бы от стыда, опомниться, только нет никакого желания.
Есть ночь.
Есть мужчина. И она, Евдокия, все-таки женщина, хотя бы этой странной ночью. И остро ощущается близость его, беззаконная, что перед людьми, что перед богами… боги-то еще простят, а вот люди…
…нет людей.
Не здесь. Не сейчас о них думать. В этой прозрачной тьме, с которой не способна справиться свеча, страшно лишь остаться одной. И тянется Евдокия, цепляется за располосованные шрамами плечи, скользит, соскальзывает и снова тянется…
Дышит.
Сбивается через раз, захлебывается вязким, напоенным резкими травянистыми запахами воздухом. Задыхается почти и шепчет имя…
…в этот раз все иначе.
Нет спешки. И боли, которую хоть ждала, а все одно… нет ожидания чуда, потому что если по большой любви, то чудо обязано быть, а значит, не будет и горечи.
Разочарования.
В этот раз все по-честному…
– Ева, – он отстраняется и замирает, глядя в глаза, – Ева…
– Лихо…
Тихо сказала, шепотом, еще не стыдясь ни себя, ни внезапной, точно навороженной этой страсти, которая не для благовоспитанных дев… будет время потом, позже, оплакать и это свое падение, и глупость, и все то, о чем плачут женщины наутро…
…и утро будет.
Хорошо, что не скоро еще. И остается тянуться за его руками, дышать его дыханием, снимая его с губ.
Чтобы одно на двоих.
В ритме.
В танце, столь же древнем, как сам мир… и пусть боги завидуют, а люди помолчат. До утра.
Полурык-полустон. И спина напряженная, со вздувшимися горбами мышц. Щека к щеке. И шея мокрая, его и Евдокии тоже. Она слизывает капли кисловатого пота и прячет лицо на его груди.
– Ева… – Он разбирает пряди волос, перепутанных, связавших их если не навеки, как храмовые обеты, то всяко надолго. – Моя Евушка…
– Почему твоя?
Кажется, теперь ей все-таки стыдно, и стыд заставляет отворачиваться, искать на полу халат или рубашку… была ведь рубашка.