Куда подевалась?
Когда?
Лихослав не позволяет ускользнуть, держит крепко, к себе прижимает, повторяет имя на ухо, трогая его, пылающее от стыда, губами.
– Ева… моя…
– Ты меня презираешь?
Где-то далеко часы отмерили время, и бой их разносится по Цветочному павильону.
– Нет.
Хочется верить, но…
– Я ведь замужем не была, а… и снова вот… и, наверное, на роду написано…
– Не жалей.
– О чем?
– Ни о чем. – Он по-прежнему держит, и хорошо, потому что теперь можно сдаться, сказав себе, что у Евдокии нет иного выбора, подчиниться.
Остаться лежать.
На его плече и рядом, непозволительно близко… грехи она замолит, откупится от божьего гнева белыми голубями и еще дюжиной восковых свечей, тех, которые подороже… и смешно и горько. Разве можно с богами так, как с пожарным инспектором? Правда, брал тот отнюдь не голубями…
…Боги обходились дешевле.
– Ты красивая…
– Перестань.
– Почему?
– Просто… я не жалею. Наверное, не жалею…
– Так наверное или не жалеешь?
– Не жалею. – Во всяком случае пока, а о том, что будет дальше, Евдокия старалась не думать. В конце концов, до рассвета еще несколько часов… и пол жесткий, но вставать не хочется. А Лихослав дотягивается до кителя и набрасывает его на плечи Евдокии.
От кителя пахнет табаком.
– И правильно. – Он водит большим пальцем по переносице Евдокии вверх, и вниз, и снова вверх. По линии брови и по щеке тоже. – Выйдешь за меня замуж?
– Сейчас?
– В принципе.
– В принципе выйду.
Сказала и… и почему бы и нет?
…потому что не стоит обманываться. Ночь – это ночь, а жизнь – совсем даже другое… и если Евдокию прошлое ничему-то не учит, то…
– Кто тебя обидел, Ева? – Лихослав крепче обнял. И говорил по-прежнему на ухо, касаясь губами мочки… и рука, лежавшая на животе, живот поглаживала, и, наверное, не было в этом ничего-то такого особенного, поздно уже таиться от него, прикрываясь девичьей добродетелью, но Евдокия смущалась.
Краснела.
Радовалась, что краснота ее не видна. А сердце стучит… так и у Лихослава тоже, бухает, то замирая, то вдруг вскачь несется. Евдокия знает. И успокаивает его, всполошенное, прижимая ладонь к сухой жесткой коже.
…будто старый маменькин плащ гладишь, тот самый, которым она Евдокию от непогоды укрывала…
…и от страхов, когда Евдокия была мала и боялась, что молний, что грома, что теней под кроватью, не зная – бояться надобно людей.
…и спокойно вдруг, уютно.
– С чего ты взял, что меня обидели?
– Ты мне не веришь. И прячешься. Не от меня, ото всех… – Губы Лихослава коснулись пылающей щеки. – Придумала себе личину и прячешься…
– Какую личину?
– Серьезную. Ты, когда думаешь, что тебя не видят, нос чешешь… мизинцем… а обижаясь, губу нижнюю выпячиваешь.
– Неправда!
– Правда. А когда видят, то застываешь прямо… такое лицо становится… ненастоящее. Не твое. И колючки торчат во все стороны.
– Нет у меня колючек. Выдумал тоже…
– Не выдумал. Торчат. Только я колючек, Ева, не боюсь…
Молчание. И что ответить? Ничего. Забыть. Вычеркнуть и этот разговор, и то, что было… а ведь прав, обидели. И эта обида до сих пор жива, свернулась