кожу. Тоненькая темная косичка, из трех прядок сплетенная, горела на подставке, и струйки дыма приходилось глотать. Горячими змеями свивались они в желудке, проникали в плоть, чтобы выйти с кровавым потом.
Но Себастьян стиснул зубы.
Выстоит.
– Вот и молодец. Держишься? Уже немного осталось… а что ты думал, Себастьянушка? Аура тебе, чай, не кителек, который вот так запросто скинуть возможно… она – та же кожа, хоть и незримая…
Это Себастьян уже прочувствовал сполна.
А боль постепенно отступала, завороженная монотонным бормотанием Аврелия Яковлевича, прикосновениями волосяной метлы… и вряд ли сделанной из волоса конского…
Расползались по паркету знаки, вычерченные белым мелом, буреющей кровью. И затягивались тонкие разрезы на запястьях.
Срасталось.
И все одно, даже когда боль стихла, Себастьян ощущал себя… голым? Нет, раздеться пришлось, но эта нагота, исключительно телесная, была в какой- то мере привычна, несколько неудобно, но и только. Сейчас же он странным образом ощущал наготу душевную.
А с ней страх.
– Присядь, – разрешил Аврелий Яковлевич, и Себастьян не столько сел, сколько сполз и сел, прислонившись саднящею спиной к холодным обоям.
…семь сребней за сажень, ручная роспись и серебрение…
…матушка подобные присматривала, намекая, что в родовом имении, равно как и в городском доме, давно следовало бы ремонт сделать, да вот беда: финансы не позволяли. При этих словах она вздыхала и глядела на Себастьяна с немым укором.
…об обоях думалось легко.
…и еще о бронзовой статуе ужасающего вида, которую матушка для Лихослава присмотрела, хотя Себастьян в толк взять не мог: зачем Лихо – бронзовый конь… ему бы живого жеребца да хороших кровей… Себастьян переправил бы, да ведь не примет.
Гордый.
…помириться надо бы… письмо написать… Себастьян писал в первый год, а потом бросил… и зря бросил… надобно снова, глядишь, и остыл младшенький.
…за столько лет должен был бы… но первым не объявится – гордый. И Себастьян гордый, только умный… и голый изнутри, оттого и лезет в голову всякое.
Аврелий Яковлевич, крякнув, развел руками. А ведь ежели подумать, то презанятнейшее выходит зрелище. Раздевшийся до пояса ведьмак был кряжист и силен, перекатывались глыбины мышц под медною, просоленной морскими ветрами шкурой – а прошлое свое он не давал труда скрыть, ничуть не стыдясь ни того, что рожден был в крестьянской семье седьмым сыном, что продан был, дабы погасить долг отцовский, что служил на корабле матросом…
О прошлом он рассказывал охотно, не чураясь крепких словечек, а порой Себастьяну казалось, что нарочно Аврелий Яковлевич выставляет себя того, крепко уже подзабытого, дразня благородных своих собеседников и нарочитою простотой речи, и фамильярностью, каковая заставляла кривиться, морщить нос, но держаться рядом с ним, Стариком, из страха ли, из выгоды неясной…
Ведьмак замер.
Он дышал тяжко, прерывисто, а на плечах, на могучей шее проступили крупные капли пота.
Розовые.
– Вот так вот, Себастьянушка, – сказал он, смахивая красную слезу, которая по щеке сползала. – Этакие кунштюки задарма не проходят. Ты-то как?
– Жив, – не очень уверенно ответил Себастьян, хвост подбирая.
– От и ладно… от и замечательно, что живой… с мертвым возни было бы больше… скажу больше, мертвый актор – существо, конечно, исполнительное, но к творческой работе годное мало. Ты сиди, сиди, сейчас закончим уже.
Он отошел, ступая босыми ногами по прорисованным линиям. И Себастьян видел, как прогибается под немалым весом Аврелия Яковлевича незримая твердь иного мира.
Держит.
И с каждым шагом все уверенней ступает он.
Ведьмак исчез за циньскою ширмой, расписанной черепахами и аистами, а вернулся спустя минуту. Он нес на ладонях облако перламутра…
– Красиво, верно?
Красиво.
Белый. И розовый… и голубой еще, сплелись тончайшие нити, удерживая солнечный свет, столь яркий, что Себастьян отвернулся.
– Видишь, значится… смирно сиди.
Ведьмак подцепил облако двумя пальцами и встряхнул.