остающийся бодрым даже после его слов, Георгия явно бесил и выводил из себя.
– А что, нельзя разве? Улыбаться – это главное действие, которое выражает свободу человека в проявлении его чувств. А так же оно самое явное. Раньше улыбались все, правда, далеко не все делали это искренне, но всё же. А теперь, даже ложные маски никто не надевает. Но сегодня я встретил вас: людей, которые ещё способны улыбаться. Правда, как я заметил, никто, кроме Саши, такой дара Божьего использовать не хочет. Ну ладно, ничего не поделаешь. Хотя бы один, мне и одной улыбки хватит, если она искренняя. А здесь она как раз такая, – всё это он говорил, глядя то на меня, то на моего соседа, то, совсем редко, на Антона. Говорил медленно и красиво. Будто рассказывал некую волшебную, поучительную сказку. И это завораживало. – Так что именно поэтому я хочу насладиться ей как можно дольше. Ведь нет ничего более бодрящего и доброго, чем человек, душевно улыбающийся тебе в ответ.
Гоша притих. Я даже на секунду подумал, что конфликт, ощутимый только с его стороны, исчерпан. Но не тут-то было. Однако в этот раз он не пригрожал, а с действительным (слабым, правда) интересом, тихо, как он делает это после промозглой ямы, спросил:
– А… Что ты понял, прожив столько лет? – такого я действительно не ожидал.
Мы вновь выехали из темноты, и быстро преодолели светлую область, опять нырнув в черноту туннеля. На сетчатке глаза остались быстро пролетевшие образы нескольких детей. Они не скакали и не веселились, как делало такое же поколение до войны. Они даже почти не шумели. Они только на короткое время вылезли из маленьких домишек, чтобы поглазеть на медленно проплывающую мимо дрезину.
В такие моменты вера в реальность происходящего и существование людей вокруг вновь ненадолго возникала. Нет, конечно же, тихие голоса и хлюпанье небольшого множества ног по мокрой и стылой земле слышны были и здесь, во тьме, так же как и редкие появления в слабом свете карбидной лампы людей, ходящих вокруг да около. Но всё равно, такие моменты не могли заменить те, что мы видели на свету. Иногда даже голоса людей внутри тоннеля пугали, сливались в один монотонный гул, вместе с хлюпаньем, и превращались в непонятное подобие звериного рыка, от которого по телу пробегали мурашки…
– То, что люди не умеют ценить счастья жизни, – неожиданно откликнулся из мрака Герасим. – Они всегда хмуры, если не на лицо, то в душе. Им всегда плохо, если не физически, то, опять же, в душе. И, самое главное, они всегда это сбрасывают на то Время, в которое живут. Им всегда чего-то не хватает, всегда что-то не так. Даже в мирные годы: для них было слишком много работы и учёбы, и слишком мало сна и отдыха. Они не умеют радоваться. И в этом для них виновато то, опять же, Время, которое на них выпало, – он приостановился. Наверное, затянулся и выпустил дым, после чего продолжил: – За мою жизнь народ всегда боролся за своё счастье в глобальном смысле, и даже не один не подумал о том, чтобы изменить хотя бы самого себя, для начала. Сейчас же и вовсе худо: теперь счастье для развалившегося общества пропало навеки. Но это тоже заблуждение. Ведь, если верить сознанию большинства, Время делает для себя своих же людей: тех, кто к нему приспособлен. Но это не так: мы делаем таких людей. Мы с самого рождения вдалбливаем ребёнку о том, как всё плохо. На протяжении своего взросления он не видит вокруг ни единой частицы счастья, поэтому деградирует сам. Мир вокруг становится для него обычным, отсутствие добра – обыденным. Он ничего не видит, кроме автомата и патронов. Он забывает о человечности и о своей душе. И делает их таковыми не Время, а мы. Но мы же могли бы всё делать и по-другому: могли продолжать улыбаться друг другу, пытаться изменить себя, а после уже и ближнего. Находить некую, особую красоту даже в этом, новом мире… А после и передавать это новорожденным детям. Тогда бы общество вновь крепло и крепло, пока снова бы не достигло своей былой мощи, если бы не стало и вовсе сильней. Так что на протяжении своего ещё не до конца прожитого века, я понял одно: не Время делает людей – человек делает Время. И в этом моя горечь.
Всё вокруг вдруг остановилось. Я, собственно, как и Гоша, перестал качать Мускульный привод. Я сидел и с раскрытыми глазами впитывал всё то, что услышал. В голове перемешались мысли, сосредоточенные вокруг именно этого монолога; о том, что это гениально, о том, что это всё ложь, о том, что это так просто и так далее. Я никак не мог определиться с определением всего этого… Господи, у меня даже не находилось слов, чтобы описать те чувства, которые я пережил в тот момент.
Краем глаза я уловил движение Гоши: он сидел смирно, направив наполненные стеснения и стыда взгляд вниз, при этом мерно с боку на бок “перекидывая” голову, будто рассуждая над чем-то про себя, и в то же время с чем-то, опять же про себя, соглашаясь…
Да, даже он понял…
Скорее всего, именно в этот момент снял наушники Антон – в слабом свете лампы я не мог его видеть, – и, не услышав еле заметного характерного перестука, спросил:
– А мы что, не едем, что ли?
Секунду была тишина, после чего голос Герасима ответил:
– Подожди, дай им в себя прийти, и мы продолжим.
– То есть, “в себя прийти”? Что уже случилось? – насторожился молодой напарник.
– Да ты не волнуйся, ничего, сейчас дальше поедем, – заверил старик.
– Вот именно Антоха, не боись, всё нормально, – сказал Гоша, навалившись на рычаг. В глазах его ещё читалось неясность, однако он уже готов был работать дальше. – Санёк, чего смотришь? Помогай давай.
Я не сразу понял смысл этих слов: в голове всё место всё ещё занимала та речь. Но как только я осознал, что относится это ко мне, то,