– Слышали? – живо обернулся Мокеев. – А ну, казаче, живо по траве пошуршали!
Федору отыскали уже ближе к ночи – у самой лужи. Ондрейко Усов и наткнулся, когда провожал Устинью мыться, да отошел деликатно в сторону, пошарил по кустам… Там и лежала конопатенькая, словно куль, травяными веревками связанная, с кляпом из болотной осоки во рту. Испуганная, дрожащая, исцарапанная…
Увидав Ондрейку и других казаков, девчонка ударилась в слезы:
– Господи-и-и-и-и… казачки-и-и-и-и…
Ондрейка погладил девушку по плечу:
– Ну, не реви ты… Все кончилось уже. Убили мы людоедов, ага.
– Глафира-а-а-а…. подруженка-а-а-а…
– Отомстили за подругу твою, – глухо промолвил Усов. – И за наших казачков, сволочью мерзкой убитых, тоже. Покромсали людоедов в куски! Хочешь, так к болотине подойди, полюбуйся.
Девушка тряхнула короткими волосами:
– Нет! Ой… А Устинья… ее тоже?..
– Жива Устинья, жива!
– Слава Пресвятой Деве!
– Иди вон, поговори с ней… утешь. Впрочем, тебя саму кто бы утешил…
На обратном пути, утром, нашли обглоданные останки Глафиры. Здесь же окровавленные косточки и захоронили, выкопав могилку руками, благо земелька оказалась мягкая. Сколотили крест, поставили да помолились, сняв шапки.
– Земля тебе пухом, мученица дева.
– Царствие Небесное…
Схоронив, пошли дальше, держась поставленных людоедами камышин-вешек. К обеду казаки и спасенные ими девы были на берегу озера, куда уже вернулись ушедшие на разведку струги.
Атаман и священник выслушали Мокеева, не перебивая. Хмурились, качали головами, а потом дружно перекрестились.
– Знать бы, где у той сволочи лежбище! – поиграл желваками Иван. – Не поленились бы, накрыли бы всех…
Отец Амвросий вздохнул:
– Этак все здешние болота прошерстить надоть! И то – вряд ли найдем. Мы пришлые – людоеды, как видно, тутошние, в любом месте пройти могут. Эх! Опростоволосились мы с трясиной-то! Не ждали с той стороны… До конца дней своих себя виноватить буду… эх!
Заскрипев зубами, священник перекрестился и, искоса глянув на толпившихся у стругов казаков, негромко молвил:
– Крест-то мы сладили. Там бы и молебен. И за упокой, и на благий путь.
Еремеев потрогал занывший вдруг шрам, покусал ус:
– Делай, отче! Я девам скажу, чтоб за Устиньей присматривали.
– То правильно, – одобрительно кивнул отец Амвросий. – И хорошо б ей дело какое-нибудь найти. Чтоб отвлекалась.
– Так ведь, отче, дел-то у всех дев нынче полным-полно! Дровишки, обеды да прочее…
– Все одно – пущай у нее наособицу что-нибудь будет. Чтоб не думалось. Вот хоть… – Священник помолчал и неожиданно улыбнулся. – Язычник наш младой, Маюни, пущай ее речи своей обучит – может, и пригодится, ага?
– Так он Настю учит уже! – вспомнил Еремеев.
Отец Амвросий прищурился:
– Ну и это – пусть. Сперва пусть – одну, потом уж – вместе. Боюсь, подружек своих бедолага Устинья долго еще стесняться будет… да и не токмо подружек – всех.
Священник как в воду глядел: стеснялась Устинья, не разговаривала ни с кем, даже не ела, лишь только испила родниковой водицы. Сидела молчком у костра, глядя, как чистят казаки пищали, потом поднялась, пошла к лесу…
– Ты куда? – дернулась следом Настя.
Устинья обернулась:
– В лес. Ягод хочу поесть. Одна. Ты не ходи за мной, ладно?
Сказала и так сверкнула глазищами, что Настя опешила: ну зачем на своих-то с такой злобою зыркать?
– Иди, иди, ладно. К обеду только вернись.
– Приду, – прошептала Устинья и, сделав пару шагов, тихо, себе под нос, продолжила: – Может быть. Кому я теперь, такая, нужна-то?
Настя не слышала ее слов, побежала к кострам, к стругам:
– Маюни не видали? Ну, проводника нашего?