– То, чего от нас ждут. – Кейрен все-таки сел. Обындевевшая скамья, и тонкий налет инея остается на пальцах, которые – удивительное дело – не ощущают холода. – В этом наш долг перед родом.
Здесь и сейчас слова эти звучат натянуто, лживо.
Долг?
И Люта, уловив его мысли, спешит добить:
– Какой долг?
– Обыкновенный. – Если смотреть не на нее, но на снег, станет легче. Белые хлопья, крупные, мягкие, пляшут в воздухе. – Дом, в котором ты живешь, принадлежит роду. Одежда, которую ты носишь, твои драгоценности и книги, сама возможность твоя заниматься делом, которое тебе нравится… впрочем, ты женщина, с тебя спрос иной.
Вскинулась, но промолчала. И затянувшееся молчание было неудобным.
С Таннис иначе. Она могла молчать, но все равно Кейрен понимал ее. Или она его, и… и это ровным счетом ничего не значит. Отец прав, нельзя просто отвернуться.
Уйти.
А ведь подмывает. Райдо бы понял. И принял. И, наверное, сказал бы, что Кейрен прав… или не сказал бы, но точно не стал бы попрекать.
– Если хочешь, – Люта первой нарушила молчание, – вернемся. Ты, наверное, замерз.
Замерз, но возвращаться желания по-прежнему нет.
Дом виден, каменный многоглазый зверь. И глаза его, полукруглые, светят белым. Они забраны кружевными решетками, затянуты льдом. Дом ослеп на зиму.
Печально.
В горячей утробе его, разбитой на гостиные и галереи, залы, салоны и личные комнаты, затянутой шелками и убранной шпалерами, прячутся от зимы люди.
Прислуга.
И со-родичи Люты, характерно зеленоглазые, темноволосые. Родители Кейрена. И матушка, увидев его, вновь нахмурится, но сдержит упрек. Отец если что и заметит, то виду не подаст. А может, и вовсе скроется со старшим Сурьмы в кабинете, отговорившись важными делами. Кейрен знает эти дела – коньяк или бренди, карты и фишки, игра на интерес и неторопливая беседа… дамам останется чай со сладким.
Кейрен.
Ему придется улыбаться, за прошедшие два дня он улыбался столько, что, кажется, улыбка задеревенела. Он будет что-то говорить, пересказывая последние сплетни, сочиняя на ходу глупые истории, легкие и приличные. Светский разговор, где слова ничего не значат.
И внимательный, чересчур уж внимательный взгляд матушки.
…она все еще сердится.
Кейрен опоздал на час, ко всему принес с собой запах Таннис. И матушка, утомленная ожиданием – она давным-давно была готова к выезду, – разозлилась.
– Кейрен, ты забываешься. – От этого голоса замерзли бы розы на ее шляпке, но розы были сделаны из матового шелка, а вот Кейрену стало холодно. – Мне казалось, что ты понял, насколько твое поведение выходит за рамки приличий…
И платье ледяное, бледно-синее, с серебряным шитьем, точно инеем. Белое лицо. Светлые волосы. Леди Сольвейг порой настолько идеальна, что кажется неживой.
В другой раз Кейрен расстроился бы. Попросил прощения.
Осознал бы…
Он ничего не ответил, поклонился лишь и к себе поднялся. Переодевался быстро, не особо задумываясь о том, как будет выглядеть. Честно говоря, Кейрену было глубоко плевать и на внешний вид, и на приличия, и… и тянуло бросить все, вернуться в квартирку, убедиться, что Таннис еще там.
И бабочки на обоях.
Ромашки, которые отливали розовым, старые каминные часы, сломавшиеся, но красивые, с парой дам в старомодных платьях с фижмами. Десяток медных кастрюль, которые Кейрен раз в неделю начищал мелким речным песком, и занятие это успокаивало его, помогало привести в порядок мысли.
Кастрюли после чистки обретали приятный розоватый оттенок.
В цвет ромашкам…
Он застегнул пуговицы жилета и визитки темно-серого, скучного цвета, впрочем, более чем соответствовавшего настроению Кейрена.
Букет приготовили. Белые розы и синие ирисы, бледно-голубые, в цвет матушкиного платья. А те, которые он впервые принес Таннис, были темно- синими, с лиловым отливом, простояли они недолго. И Таннис расстроилась, она пыталась оживить букет, подрезая длинные стебли, замачивая в ванной, и выражение лица ее было хмурым, упрямым.